К нему-то я подхожу давно, с начала моей сознательной жизни, и знаю, что путь мой в основном своем устремлении – как стрела, прямой, как стрела – действенный. Может быть, только не отточена моя стрела. Несмотря на все мои уклонения, падения, сомнения, покаяния, – я иду. И вот теперь уже (еще нет тридцати лет) забрезжили мне, хоть смутно, очертания целого. Недаром, может быть, только внешне наивно, внешне бессвязно произношу я имя: Россия. Ведь здесь – жизнь или смерть, счастье или погибель».
6
Обо всем этом он хотел сказать вслух, и уже успел сказать. Силой обстоятельств он мог сделать это лишь среди чужих людей, в большинстве настроенных враждебно, в лучшем случае равнодушно, – среди тех, кого сам назвал праздноболтающими. Другой аудитории у него не было.
В октябре 1908 года Блок вступил в обновленное Религиозно-философское общество, где, как и раньше, во времена «Нового пути», заправляли Мережковские.
Опять Мережковские. Совсем недавно ему казалось, что он с ними «разделался навек», и вот судьба снова сводит его с ними.
Вообще, отношения Блока с Мережковскими – это растянувшаяся на долгие годы цепь попеременных расхождений и сближений То он говорит, что не может больше слышать их «возобновляющуюся как холера» болтовню о Христе, то признается: «Я их люблю все-таки…» И так тянулось до октября 1917 года, когда произошел полный и окончательный разрыв. При всем том верным остается сказанное о Блоке Зинаидой Гиппиус: он всегда был «около нас, но не с нами»; все, чем жили они, «отскакивало от него».
Так или иначе, в 1908 году Блоку негде было сказать свое слово, кроме как в Религиозно-философском обществе. Сохранился набросок (конспект речи), где он объяснил, что вступает в общество в надежде, что оно «изменится в корне». Ни от церкви, ни от богоискателей он ничего не ждал. Но допускал возможность, что найдутся «свежие люди», которые захотят его выслушать и, авось, разделят его тревогу.
Впрочем, он тут же оговорился: «Может быть, я глубоко ошибаюсь».
Так оно и получилось.
Тринадцатого ноября Блок выступил в открытом заседании общества с докладом «Россия и интеллигенция».
Внешним образом то был ответ публицисту Герману Баронову, обличавшему М.Горького за «обожествление народа» в повести «Исповедь». Блок возразил: сердце Горького «тревожится и любит, не обожествляя, требовательно и сурово, по-народному, как можно любить мать, сестру и жену в едином лице родины – России».
Но возражение Баронову было для Блока делом десятым. Он вступил в разговор, чтобы сказать о своем. За неделю до доклада он писал матери: «Чем ближе человек к народу (Менделеев, Горький, Толстой), тем яростнее он ненавидит интеллигенцию».
Что происходит в России? «Медленное пробуждение великана». Пробуждается к активной исторической жизни полутораста миллионный народ. И есть несколько сот тысяч интеллигентов, которых от народа отделяет «недоступная черта» (пушкинское слово). По обе стороны черты – «люди, взаимно друг друга не понимающие в самом основном». Это непонимание, нежелание увидеть и узнать друг друга «определяет трагедию России».
Как видим, трагедия России понималась узко, вне общих реально-исторических закономерностей и решающих сдвигов, была сведена к частному вопросу о взаимоотношениях народа и буржуазной интеллигенции. Понятие классовой борьбы, так ярко вспыхнувшей в революционные годы, в размышлениях Блока не присутствует, хотя в стихах он и писал о рабочем, призванном сокрушить повапленный гроб капитализма. Народ у него – некое нерасчлененное целое, грозная, но безликая «стихия».
Блок оставался целиком в пределах своей лирически претворенной темы. В качестве главного аргумента опять привлекается Гоголь, призывавший «умертвить себя» – то есть отречься от всего самого дорогого, личного, во имя России, ради ее жизни, чтобы получить право «подвизаться в ней».
Нынешняя хилая интеллигенция, доказывал Блок, к такому отречению неспособна, как неспособна и к подвигу, потому что сгноила свои мускулы на богоискательских прениях и вечерах «нового искусства». Потеряв веру в «высшее начало», она погрязла в духовном нигилизме, формы которого многообразны, начиная с вульгарного «богоборчества» декадентов, кончая «откровенным самоуничтожением – развратом, пьянством, самоубийством всех видов».
Единственное, что может исцелить интеллигенцию, это приобщение к народу. Если интеллигенция все более пропитывается «волею к смерти», то народ искони носит в себе «волю к жизни». Понятно в таком случае, почему и неверующий бросается к народу, ищет в нем жизненных сил: просто по инстинкту самосохранения. Бросается – и наталкивается на недоверие, молчание, «недоступную черту».
Тем самым и в характеристику интеллигенции не было внесено необходимой ясности. Блок взял, что называется, через край. В сущности, обличал он тонкий слой столичной интеллигенции, затронутый воздействием декаданса. Но была ведь и в столицах и «во глубине России» другая интеллигенция – демократическая, трудовая, не зараженная никакими декадентскими болезнями, занятая не безответственной болтовней, но реальным, живым, насущно полезным делом.
Блок соглашался, что какая-то часть интеллигенции не оторвалась от народа, что есть «передовые люди, вдохновляемые своим трудом, стоящие на честном посту», но считал это исключением, подтверждающим правило.
Гоголю Россия представилась тройкой, летящей в неизвестное. Блок по-своему истолковывает гоголевский образ. Тройка вырастает в грозный призрак трагического столкновения интеллигенции с народом, – столкновения неизбежного, если оба стана не сотрут «недоступную черту». Блок вопрошает: а что, если тройка «летит прямо на нас», «свято нас растопчет», не оставит камня на камне от «нашей культуры»? Что, если, «бросаясь к народу, мы бросаемся прямо под ноги бешеной тройке, на верную гибель»?
Немного погодя он уточнит свою мысль: «А стихия идет. Какой огонь брызнет из-под этой коры – губительный или спасительный? И будем ли мы иметь право сказать, что это огонь – вообще губительный, если он только нас (интеллигенцию) погубит?»
Мысли знакомые. Они сродни жертвенным настроениям «кающихся дворян» XIX века. Есть в них нечто и от тоже жертвенных (но уже по-другому – без покаяния) предвещаний русских символистов, от брюсовского обращения к «грядущим гуннам»:
Бесследно все сгибнет, быть может,
Что ведомо было одним нам,
Но вас, кто меня уничтожит,
Встречают приветственным гимном.
… В день, когда выступал Блок, публики в Религиозно-философском обществе собралось много. Была молодежь. «Я увидел, что были люди, которым я нужен и которые меня услышали», – писал Блок матери. Когда он кончил, его обступили сектанты, звали к себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207
6
Обо всем этом он хотел сказать вслух, и уже успел сказать. Силой обстоятельств он мог сделать это лишь среди чужих людей, в большинстве настроенных враждебно, в лучшем случае равнодушно, – среди тех, кого сам назвал праздноболтающими. Другой аудитории у него не было.
В октябре 1908 года Блок вступил в обновленное Религиозно-философское общество, где, как и раньше, во времена «Нового пути», заправляли Мережковские.
Опять Мережковские. Совсем недавно ему казалось, что он с ними «разделался навек», и вот судьба снова сводит его с ними.
Вообще, отношения Блока с Мережковскими – это растянувшаяся на долгие годы цепь попеременных расхождений и сближений То он говорит, что не может больше слышать их «возобновляющуюся как холера» болтовню о Христе, то признается: «Я их люблю все-таки…» И так тянулось до октября 1917 года, когда произошел полный и окончательный разрыв. При всем том верным остается сказанное о Блоке Зинаидой Гиппиус: он всегда был «около нас, но не с нами»; все, чем жили они, «отскакивало от него».
Так или иначе, в 1908 году Блоку негде было сказать свое слово, кроме как в Религиозно-философском обществе. Сохранился набросок (конспект речи), где он объяснил, что вступает в общество в надежде, что оно «изменится в корне». Ни от церкви, ни от богоискателей он ничего не ждал. Но допускал возможность, что найдутся «свежие люди», которые захотят его выслушать и, авось, разделят его тревогу.
Впрочем, он тут же оговорился: «Может быть, я глубоко ошибаюсь».
Так оно и получилось.
Тринадцатого ноября Блок выступил в открытом заседании общества с докладом «Россия и интеллигенция».
Внешним образом то был ответ публицисту Герману Баронову, обличавшему М.Горького за «обожествление народа» в повести «Исповедь». Блок возразил: сердце Горького «тревожится и любит, не обожествляя, требовательно и сурово, по-народному, как можно любить мать, сестру и жену в едином лице родины – России».
Но возражение Баронову было для Блока делом десятым. Он вступил в разговор, чтобы сказать о своем. За неделю до доклада он писал матери: «Чем ближе человек к народу (Менделеев, Горький, Толстой), тем яростнее он ненавидит интеллигенцию».
Что происходит в России? «Медленное пробуждение великана». Пробуждается к активной исторической жизни полутораста миллионный народ. И есть несколько сот тысяч интеллигентов, которых от народа отделяет «недоступная черта» (пушкинское слово). По обе стороны черты – «люди, взаимно друг друга не понимающие в самом основном». Это непонимание, нежелание увидеть и узнать друг друга «определяет трагедию России».
Как видим, трагедия России понималась узко, вне общих реально-исторических закономерностей и решающих сдвигов, была сведена к частному вопросу о взаимоотношениях народа и буржуазной интеллигенции. Понятие классовой борьбы, так ярко вспыхнувшей в революционные годы, в размышлениях Блока не присутствует, хотя в стихах он и писал о рабочем, призванном сокрушить повапленный гроб капитализма. Народ у него – некое нерасчлененное целое, грозная, но безликая «стихия».
Блок оставался целиком в пределах своей лирически претворенной темы. В качестве главного аргумента опять привлекается Гоголь, призывавший «умертвить себя» – то есть отречься от всего самого дорогого, личного, во имя России, ради ее жизни, чтобы получить право «подвизаться в ней».
Нынешняя хилая интеллигенция, доказывал Блок, к такому отречению неспособна, как неспособна и к подвигу, потому что сгноила свои мускулы на богоискательских прениях и вечерах «нового искусства». Потеряв веру в «высшее начало», она погрязла в духовном нигилизме, формы которого многообразны, начиная с вульгарного «богоборчества» декадентов, кончая «откровенным самоуничтожением – развратом, пьянством, самоубийством всех видов».
Единственное, что может исцелить интеллигенцию, это приобщение к народу. Если интеллигенция все более пропитывается «волею к смерти», то народ искони носит в себе «волю к жизни». Понятно в таком случае, почему и неверующий бросается к народу, ищет в нем жизненных сил: просто по инстинкту самосохранения. Бросается – и наталкивается на недоверие, молчание, «недоступную черту».
Тем самым и в характеристику интеллигенции не было внесено необходимой ясности. Блок взял, что называется, через край. В сущности, обличал он тонкий слой столичной интеллигенции, затронутый воздействием декаданса. Но была ведь и в столицах и «во глубине России» другая интеллигенция – демократическая, трудовая, не зараженная никакими декадентскими болезнями, занятая не безответственной болтовней, но реальным, живым, насущно полезным делом.
Блок соглашался, что какая-то часть интеллигенции не оторвалась от народа, что есть «передовые люди, вдохновляемые своим трудом, стоящие на честном посту», но считал это исключением, подтверждающим правило.
Гоголю Россия представилась тройкой, летящей в неизвестное. Блок по-своему истолковывает гоголевский образ. Тройка вырастает в грозный призрак трагического столкновения интеллигенции с народом, – столкновения неизбежного, если оба стана не сотрут «недоступную черту». Блок вопрошает: а что, если тройка «летит прямо на нас», «свято нас растопчет», не оставит камня на камне от «нашей культуры»? Что, если, «бросаясь к народу, мы бросаемся прямо под ноги бешеной тройке, на верную гибель»?
Немного погодя он уточнит свою мысль: «А стихия идет. Какой огонь брызнет из-под этой коры – губительный или спасительный? И будем ли мы иметь право сказать, что это огонь – вообще губительный, если он только нас (интеллигенцию) погубит?»
Мысли знакомые. Они сродни жертвенным настроениям «кающихся дворян» XIX века. Есть в них нечто и от тоже жертвенных (но уже по-другому – без покаяния) предвещаний русских символистов, от брюсовского обращения к «грядущим гуннам»:
Бесследно все сгибнет, быть может,
Что ведомо было одним нам,
Но вас, кто меня уничтожит,
Встречают приветственным гимном.
… В день, когда выступал Блок, публики в Религиозно-философском обществе собралось много. Была молодежь. «Я увидел, что были люди, которым я нужен и которые меня услышали», – писал Блок матери. Когда он кончил, его обступили сектанты, звали к себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207