Да что там торговая толчея, кабачки или варьете – даже Лувр и Версаль не заслужили у Блока доброго слова. Понравились ему только могила Бонапарта, подземелье Пантеона, вид с вершины Монмартра да еще неприметный островок за Notre Dame, где жили Готье и Бодлер и расположен музей Мицкевича, – там еще веет памятью революций – французской и славянской.
С особенной резкостью проступало здесь социальное неравенство. «Все лица – или приводящие в ужас (у буржуа), или хватающие за сердце напряженностью и измученностью». Брезгливо наблюдал Блок плюгавых и самодовольных «автомобилистов», заполонивших улицы великого города, и сокрушенно – чахлых, рахитичных детей в выжженных солнцем скверах. Вскоре эти дети попадут в черновик «Возмездия»:
Ты был ли жалок и унижен
Болезнью, голодом, тоской?
Ты видел ли детей в Париже
Иль нищих на мосту зимой?
В Европе еще сильнее, нежели в России, почувствовал Блок «мировую жизнь», ее неблагополучие. «Во всем мире происходит нечто неописуемо уродливое» – лихорадочная подготовка разрушительной войны, от которой несет не только дымом и кровью, но и «какой-то коммерческой франко-немецкой пошлостью». Блок пишет матери о грандиозных стачках, потрясающих Англию, эту «самую демократическую страну», где рабочие «доведены до исступления 12-часовым рабочим днем (в доках) и низкой платой и где все силы идут на держание в кулаке колоний и на постройку супер-дредноутов», а парламентарии заверяют страну, что «все благополучно».
Как и два года назад, в Италии, Блок полон презрения к буржуазному строю и не скупится на выражения. То, что именуется цивилизацией, для него – «лужа, образовавшаяся от человеческой крови, превращенной в грязную воду». Конечный вывод из вынесенных впечатлений таков: «"Жизнь – страшное чудовище, счастлив человек, который может наконец спокойно протянуться в могиле" – так я слышу голос Европы, и никакая работа и никакое веселье не может заглушить его. Здесь ясна вся чудовищная бессмысленность, до которой дошла цивилизация…»
После Парижа был Антверпен – широкая, как Нева, Шельда, громадный порт, бесчисленные корабли, мачты, подъемные краны, смолистый запах снастей и канатов, свежий ветер с моря, великолепный музей, Саломея Квентина Массиса и восемнадцать бегемотов в не менее великолепном зоологическом саду.
Это было последним сильным и приятным впечатлением. Блоку уже надоело ездить. Изнуряла жара, донимали москиты. Он быстро и небрежно осмотрел бельгийские и нидерландские города, малые и большие, один за другим – Брюгге, Гент, Гейст, Флиссинген, Миддельбург, Дордрехт, Роттердам, Гаагу, Амстердам. Хотел посмотреть и Данию, но раздумал.
Напоследок Берлин порадовал хорошо налаженными музеями и «Гамлетом» Макса Рейнгардта с участием Александра Моисси.
Седьмого сентября 1911-го, потратив на поездку два месяца, Блок вернулся в Петербург.
3
К этому времени он уже находился «под знаком Стриндберга». С его творчеством он познакомился (по совету Пяста) летом, и чем дальше, тем больше суровый швед овладевал его душой. Положительно теперь он находит в Стриндберге то безусловное и неотразимое, что когда-то находил в Шекспире, и дружески укоряет Пяста: «Зачем вы его открыли, а не я!»
Что привлекло Блока в Стриндберге? Больше всего бунтарский дух, презрение и ненависть к буржуазному строю со всеми его порождениями – государственными, правовыми, этическими, бытовыми. Все было крупным и резким в этом Стриндберге – воинствующий гуманизм, страстная защита человеческой личности, вера в народ, за которым «вся власть и вся сила». Этого Стриндберга Максим Горький назвал самым близким себе писателем во всей европейской литературе: «Смел швед!.. Большой души человек».
Когда, год спустя, Август Стриндберг умер, Блок написал о нем, выдвинув на первый план такие черты его характера: мужество, твердость, прямота. «Старый Август» учит говорить обо всем точно, определенно, бескомпромиссно: да или нет. Более чем в ком-либо различимы в нем задатки «нового человека» – строгого, непреклонного, отважного, приспособленного для предстоящей жизни, когда каждая личность и общество в целом будут все упорнее бороться с полицейским государством. «Для Стриндберга не страшно многое, что страшно для других, и, может быть, больших, чем сам он, учителей, потому что он… демократ».
Пример Стриндберга окончательно утвердил Блока в его представлении о писателе как человеке «по преимуществу». Широкоплечий, мужественный, честный «старый Август» прошел через тяжелейшие испытания, блуждал по самым кривым путям, с вершин точного, научного знания кидался в глубокий омут духовидца Сведенборга, но «был всегда и больше всего человеком», и потому назвать его хочется «самым человеческим именем: товарищ» – именем, с которым связаны «заветные мысли о демократии».
Блок хотел быть таким же – собранным, твердым, стойким перед лицом любых испытаний, любых посягательств темных сил на человеческую душу. Хотел, старался, но далеко не всегда это ему удавалось. Сплошь и рядом темные силы одолевали. Уж такова была природа его душевного склада, его психики – непомерно повышенная чувствительность, врожденная предрасположенность к истолкованию в дурную сторону мельчайших явлений жизни, болезненная восприимчивость ее едва уловимых токов.
Душа поэта… Ведь даже яснейший и бесстрашный Пушкин отстаивал ее право на согласие с «суеверными приметами».
Так что же удивительного в том, что Стриндберг обернулся к Блоку и другим своим ликом, запечатленным в его поздних, отчасти автобиографических произведениях («Сын служанки», «Исповедь безумца», «Inferno», «Легенды»). Блок зачитывается этими мрачными, тревожными книгами, где человек постоянно испытывает необычайное душевное напряжение, ощущает враждебное вмешательство в свою жизнь какой-то нечистой силы, изнемогает от призраков и кошмаров, дурных предчувствий и предзнаменований. Говоря о Стриндберге, Блок коснулся и этой стороны его творчества: «С поразительной неотступностью следила за ним судьба, она подвергала его испытаниям, недоступным и невыносимым для человека средних сил».
Когда он писал это, он думал и о себе. Как все это было ему знакомо!
Потом он скажет, что жизнь вообще «заключается в постоянном качании маятника», а переживаемая трудная, трагическая эпоха придает этому качанию особенно широкий размах: «…пускай мы впадаем иногда в самое мрачное отчаяние, только пускай качается маятник, пусть он дает нам взлететь иногда из бездны отчаянья на вершину радости».
Имя этому качанию маятника, этому изначальному ритму – жизнь; остановка его есть смерть. Таким убеждением и жил Блок.
До чего же, в самом деле, разителен контраст двух начал, боровшихся, но и уживавшихся в одной человеческой душе!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207
С особенной резкостью проступало здесь социальное неравенство. «Все лица – или приводящие в ужас (у буржуа), или хватающие за сердце напряженностью и измученностью». Брезгливо наблюдал Блок плюгавых и самодовольных «автомобилистов», заполонивших улицы великого города, и сокрушенно – чахлых, рахитичных детей в выжженных солнцем скверах. Вскоре эти дети попадут в черновик «Возмездия»:
Ты был ли жалок и унижен
Болезнью, голодом, тоской?
Ты видел ли детей в Париже
Иль нищих на мосту зимой?
В Европе еще сильнее, нежели в России, почувствовал Блок «мировую жизнь», ее неблагополучие. «Во всем мире происходит нечто неописуемо уродливое» – лихорадочная подготовка разрушительной войны, от которой несет не только дымом и кровью, но и «какой-то коммерческой франко-немецкой пошлостью». Блок пишет матери о грандиозных стачках, потрясающих Англию, эту «самую демократическую страну», где рабочие «доведены до исступления 12-часовым рабочим днем (в доках) и низкой платой и где все силы идут на держание в кулаке колоний и на постройку супер-дредноутов», а парламентарии заверяют страну, что «все благополучно».
Как и два года назад, в Италии, Блок полон презрения к буржуазному строю и не скупится на выражения. То, что именуется цивилизацией, для него – «лужа, образовавшаяся от человеческой крови, превращенной в грязную воду». Конечный вывод из вынесенных впечатлений таков: «"Жизнь – страшное чудовище, счастлив человек, который может наконец спокойно протянуться в могиле" – так я слышу голос Европы, и никакая работа и никакое веселье не может заглушить его. Здесь ясна вся чудовищная бессмысленность, до которой дошла цивилизация…»
После Парижа был Антверпен – широкая, как Нева, Шельда, громадный порт, бесчисленные корабли, мачты, подъемные краны, смолистый запах снастей и канатов, свежий ветер с моря, великолепный музей, Саломея Квентина Массиса и восемнадцать бегемотов в не менее великолепном зоологическом саду.
Это было последним сильным и приятным впечатлением. Блоку уже надоело ездить. Изнуряла жара, донимали москиты. Он быстро и небрежно осмотрел бельгийские и нидерландские города, малые и большие, один за другим – Брюгге, Гент, Гейст, Флиссинген, Миддельбург, Дордрехт, Роттердам, Гаагу, Амстердам. Хотел посмотреть и Данию, но раздумал.
Напоследок Берлин порадовал хорошо налаженными музеями и «Гамлетом» Макса Рейнгардта с участием Александра Моисси.
Седьмого сентября 1911-го, потратив на поездку два месяца, Блок вернулся в Петербург.
3
К этому времени он уже находился «под знаком Стриндберга». С его творчеством он познакомился (по совету Пяста) летом, и чем дальше, тем больше суровый швед овладевал его душой. Положительно теперь он находит в Стриндберге то безусловное и неотразимое, что когда-то находил в Шекспире, и дружески укоряет Пяста: «Зачем вы его открыли, а не я!»
Что привлекло Блока в Стриндберге? Больше всего бунтарский дух, презрение и ненависть к буржуазному строю со всеми его порождениями – государственными, правовыми, этическими, бытовыми. Все было крупным и резким в этом Стриндберге – воинствующий гуманизм, страстная защита человеческой личности, вера в народ, за которым «вся власть и вся сила». Этого Стриндберга Максим Горький назвал самым близким себе писателем во всей европейской литературе: «Смел швед!.. Большой души человек».
Когда, год спустя, Август Стриндберг умер, Блок написал о нем, выдвинув на первый план такие черты его характера: мужество, твердость, прямота. «Старый Август» учит говорить обо всем точно, определенно, бескомпромиссно: да или нет. Более чем в ком-либо различимы в нем задатки «нового человека» – строгого, непреклонного, отважного, приспособленного для предстоящей жизни, когда каждая личность и общество в целом будут все упорнее бороться с полицейским государством. «Для Стриндберга не страшно многое, что страшно для других, и, может быть, больших, чем сам он, учителей, потому что он… демократ».
Пример Стриндберга окончательно утвердил Блока в его представлении о писателе как человеке «по преимуществу». Широкоплечий, мужественный, честный «старый Август» прошел через тяжелейшие испытания, блуждал по самым кривым путям, с вершин точного, научного знания кидался в глубокий омут духовидца Сведенборга, но «был всегда и больше всего человеком», и потому назвать его хочется «самым человеческим именем: товарищ» – именем, с которым связаны «заветные мысли о демократии».
Блок хотел быть таким же – собранным, твердым, стойким перед лицом любых испытаний, любых посягательств темных сил на человеческую душу. Хотел, старался, но далеко не всегда это ему удавалось. Сплошь и рядом темные силы одолевали. Уж такова была природа его душевного склада, его психики – непомерно повышенная чувствительность, врожденная предрасположенность к истолкованию в дурную сторону мельчайших явлений жизни, болезненная восприимчивость ее едва уловимых токов.
Душа поэта… Ведь даже яснейший и бесстрашный Пушкин отстаивал ее право на согласие с «суеверными приметами».
Так что же удивительного в том, что Стриндберг обернулся к Блоку и другим своим ликом, запечатленным в его поздних, отчасти автобиографических произведениях («Сын служанки», «Исповедь безумца», «Inferno», «Легенды»). Блок зачитывается этими мрачными, тревожными книгами, где человек постоянно испытывает необычайное душевное напряжение, ощущает враждебное вмешательство в свою жизнь какой-то нечистой силы, изнемогает от призраков и кошмаров, дурных предчувствий и предзнаменований. Говоря о Стриндберге, Блок коснулся и этой стороны его творчества: «С поразительной неотступностью следила за ним судьба, она подвергала его испытаниям, недоступным и невыносимым для человека средних сил».
Когда он писал это, он думал и о себе. Как все это было ему знакомо!
Потом он скажет, что жизнь вообще «заключается в постоянном качании маятника», а переживаемая трудная, трагическая эпоха придает этому качанию особенно широкий размах: «…пускай мы впадаем иногда в самое мрачное отчаяние, только пускай качается маятник, пусть он дает нам взлететь иногда из бездны отчаянья на вершину радости».
Имя этому качанию маятника, этому изначальному ритму – жизнь; остановка его есть смерть. Таким убеждением и жил Блок.
До чего же, в самом деле, разителен контраст двух начал, боровшихся, но и уживавшихся в одной человеческой душе!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207