Я — будто воды в рот набрал. Что я мог ему ответить?
...Смеречука вели мимо меня два полицейских, а он все оглядывался и оглядывался. И я не мог избежать его взгляда...
Каждый день исполнен таинства.
Утром, когда я дописывал эпизод про бегство молодого Якова Розлуча от усадьбы его дядька Лукина, на пороге моей сельской хаты без стука и без предупреждения явился Нанашко Яков.
— Ну, хватит бумагу портить,— сказал он.— Головиха Юстина, дай ей бог здоровья, дала нам двух оседланных коней на целый день. Кони — что змеи... Поездим Каменным Полем, селом, верхами. Идет? Кто знает, Юрашку, когда еще выпадет такой случай? Осень ведь...
Нанашко Яков, очевидно, думал о своей поздней осени, словно бы вещуя самому себе, что это будет последнее его путешествие в седле, и я не имел права отказаться составить ему компанию.
Кони стояли наготове у крыльца. Были то совсем не «змеи», а неказистые «гуцулики», флегматичные, почти что сонные, но выносливые и работящие, про которых в наших горах говорят, что для них не существует ни самой крутой крутизны, ни слишком узкой тропинки. Замах конского пота и седельных кож на мгновение вернул меня в детство, в батьковы объятия, что тоже всегда пахли лошадьми и кожаной упряжью. Откровенно говоря, я давно не сидел в седле и, хотя и предвидел, что вечером не смогу ступить и шагу, поспешно вдел ногу в стремя. Нанашко Яков снисходительно улыбнулся моей поспешности, он словно бы наперед знал, что к вечеру я привезу домой две-три тайны, подсмотренные и прочитанные в сегодняшнем дне, и из-за этого, ей-богу, стоило сесть в твердое седло.
Первая тайна касалась самого дня. Я, привстав на стременах, вглядывался в день, как в человеческое
лицо, припоминал и никак не мог припомнить, где и когда видел нечто похожее... что-то близкое... что-то подобное. Лишь после, когда мы с Нанашком Яковом гарцевали в садах на Каменном Поле, припомнилось, что как-то во Львове в цехе гутного стекла на керамической фабрике мне посчастливилось наблюдать, как мастер делал большой стеклянный жбан; весь он, этот жбан, светился голубым прозрачным светом, понизу он был уже дымчатый, белесоватый, а на линии выпуклых боков голубизна постепенно размывалась, переходила сперва в оранжевый, потом в красный колер; красные пятна прямо вопили от боли, и потому невольно хотелось прижать этот жбан к себе, согреться самому вблизи него и погасить его боль.
Наш сельский день был похож на тот прозрачный львовский жбан: низко белел он туманами и седыми космами бабьего лета, а выше — весь пылал червонным цветом осенних садов и буковых лесов по склонам гор. Можно было лишь удивляться, как это мы ехали верхами по тонкому хрустальному дню и нигде не раскололи его и даже не надщербили.
Второе открытие касалось самого Нанашка Якова. То ли у него выкрали, когда спал он в своей пропахшей яблоками старой хате, то ли случайно сам он потерял извечную веселость и она закатилась где- то в густые травы, но когда мы ехали селом и каждый встречный либо снимал перед Нанашком Яковом шляпу, либо заговаривал, а то и просто приветливо улыбался, старик не отвечал ни кивком головы, ни словом не обмолвился. С высоты седла смотрел он на людей и на мир отчужденно, собственно, смотрел он в самое себя, в свои глубины. Земляки пожимали плечами, узнавали и не узнавали Нанашка Якова: он это или не он? До Нанашка Якова, до замысленных его глубин, очевидно, долетали, как ласточки до дна криницы, людские глаза и взгляды, ибо, когда мы въехали в сад, он ласточек людских высыпал на ладонь. Сказал:
— Слышал, что болтают? Дивно им, что я — печальный. А с чего веселиться, если я подобен тому газде, у которого цыгане украли вороных коней и не на чем ему догонять свои годы молодые. Так-то, Юрашку-братчику.
Я пытался развеселить старика:
— Э-э, нет причины для тоски: разве у вас болит что-нибудь... разве что-то случилось, на самом деле?
— А что могло случиться великое? Отлетают мои птицы в теплые края — вот тебе и все. Ты не видишь, как они улетают, сыны мои не видят, люди тоже не замечают. Это, чтоб ты знал, лишь мне одному дано видеть. Я удивляюсь... я таким, Юрашку, чувствую себя бессильным... ничем не могу противиться птицам. Они, как зозули с австрийских ходиков, до секунды знают свое время. Лишь крыльями взмахивают.
Наши кони топтались рядом; мы вдоль и поперек объездили сады, поднимались на сенокосные угодья и топтали кукурузные поля — и я, наверное, лишь очутившись на Веснярке, понял, что ныне мы не просто проехались Каменным Полем, чтоб подышать запахом костров, разложенных пастухами, и привядшим, охваченным первыми заморозками разнотравьем, а было это прощание Нанашка Якова с осенью. Ведь не найдется в Садовой Поляне и в окрестных селах такого мудреца, который сумел бы сосчитать: вот столько-то птиц-годков было отпущено Якову Розлучу, вот столько их улетело в теплые края, столько-то осталось — хватит до будущей осени; такого мудреца не было во всех горах, а Нанашко Яков не имел надежды ни на одну лишнюю птицу, ибо возле Криницы Без Дна, где мы поили коней, глядя на заросли терна, буйствовавшего на бывшем монастырском дворе, он в самом деле печалился:
— Ох, Юрашку мой, Юрашку, а кто ж после меня станет обновлять крышу над Криницею? А кто при надобности заменит колесо и сруб? Кто-то должен найтись, правда? Кто-то? Кто-то, слышишь, после смерти хочет стать тополем, кто-то явором, дубом или калиною, как в сказках... А я был бы доволен, если б снова вырос на Каменном Поле хотя бы терном...
Разве должен был я подшутить над его фантазией? Я должен был бы ответить, что согласно с новым пятилетним планом колхоза в будущем году предусматривается снести монастырские руины, выкорчевать терн — и еще на десять гектаров расширить колхозный сад? Старый Розлуч, вероятно, лучше меня знал про колхозные планы, правление не могло не посоветоваться с ним но этому поводу. Однако он хотел-таки стать терном, чтобы жить и расти на Каменном Поле.
— Э-э,— сказал я,— оставим эту тему.
А он гнул свое:
— Постой. В песнях про терн ничего хорошего не ноют... из терна колыбельку не смастеришь, балку на
новую хату не срежешь и гроб не вытешешь. Куст... он разве что на огонь пригоден... пламя от него жаркое, а пепел белый, как соль. Все это я знаю, Юрашку. Но когда доживешь до моих лет и все твои птицы поразлетятся, так не только терном, а былинкою, сытняком, падиволосом, румянком будешь согласен покачиваться на ветру... только бы на белом свете, на Каменном Поле.— Он отвернулся и пошел к коню, потом ловко вскочил в седло и с места рванул галопом. Я не кинулся догонять... я почему-то представил, что нас разделяет пропасть его раздумий перед смертью... И кто же мог преодолеть эту пропасть на коне?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86