..
Народа по тем временам японская война потрепала много, но она расширила географические горизонты побывавших на ней мужиков-армейцев.
Плохой мир—лучше доброй драки, это для утешения себя говорит побежденный, но кислота настроения остается в массах: нас бьют, значит, нас и впредь могут бить,— этот дрянной спортивный осадок не замажешь дипломатическими ухищрениями.
Вот тебе и ноги тонки!.. Ну и сукины дети! — кому-то понеслось из городишек, из сел и деревень.
Частушки и песенки исчезли быстро, осталась одна годная для всех будущих случаев:
Последний нонешний денечек
Гуляю с вами я, друзья,
А завтра-завтра, чуть светочек,
Заплачет вся моя семья...
После широты сибирской географии тесно стало по деревням: то здесь, то там огнем начали мужики отодвигать от своих чересполосиц гумна и службы помещиков.
Растительная жизнь дрогнула. Ей становилось тесно в обветшалых формах. . .
В столицах появились модные японские духи, кимоно и некоторые чувственные замашки. Всплыли Хокусай, Хирошиге, великие японские мастера цветной графики, с неожиданной для нас экспрессией изображения.
Начетчики заговорили об антихристовых временах открыто. Им резонно возражали, что, мол, еще рано антихристу быть,— Китай еще не поднялся.
— Китай — это на загладку,— уверяли начетчики,— Китай всему крышку сделает.
Посеянное в нас декадентством с его дурманными намеками, как изжога от неудобоваримой пищи, мучило нас, художническую молодежь. Мы бросались от индивидуализма к скопу, к запоздалому упрощенству; от непротивления к бунту, чтоб только все стало вокруг нас не таким, каким оно было. То мы бросались с головой в нашу работу, ища в ней защиты от хаоса номенклатур и от неточных жестов, то вливались в гущу революционных подполий, чтобы в дисциплине боевого поведения ощутить полноту и прочность жизни. Мы судорожились...
Самоубийство — эго прибежище выбитых из уюта людей — сделалось угрожающим в рядах наших слабых товарищей.
— Хочу дальнейшей формы существования...
— Не хотелось бы умирать, да, видно, так надо...
— Пакостно стало на земле... — пачками оставлялись записки смертников.
Андрей А. — студент, кончающий архитектор. Мягкого характера, вдумчивый. Сын крестьянина, еще полный пейзажного озарения.
Всю ночь читали мы с ним «Фауста», купались в космической романтике. Останавливались на отрывках, делились впечатлениями, цеплялись за образы Гете, доводя их до наших возможностей.
Вставали перед нами века земных наслоений, сдвиги и катастрофы, ритмизованные гением художника.
Чеканились перед нами периоды мировых событий. Как звоны пасхальных колоколов, гудели внутрипластовые металлы.
Ряды атмосфер обвивали землю, удаляясь в глубину других систем и туманностей...
— Да, жизнь пленительна,— говорил Андрей со своей пейзажной чувствительностью.
В окна показался рассвет, когда с книгой пошли мы бродить городом. Весенняя Москва просыпалась. Тараторя по мостовой, ассенизационный обоз провонял к Красным воротам.
Весенний воздух был незаглушим. Путались в него печеный хлеб и кислота харчевен и сливались с запахом почек тополей и молодой зелени газонов. Шум просыпавшегося города из густых нот далекого гула переходил в различимые до человеческого голоса звуки, до чириканья веселящихся воробьев.
На ходу и приседами на тумбах продолжали мы чтение поэмы.
У вокзалов на площади уже начиналась путешественная сутолока грузов, чемоданов и людей.
Здесь, на груде камней, уселись мы и продолжали чтение.
Оборванец, баба с узлом и мастеровой приткнулись к нам. Баба вздыхала от замысловатости Гете.
— Складно, как в песне,— сказал мастеровой.
— Не в складе дело,— тут про жизнь всякую излагается,— разъяснил мастеровому оборванец и придвинулся ближе к нам, как бы отстраняясь от непонимания соседей и прихорашиваясь перед нами.
— Дозвольте папиросочку покурить... — сказал он.
Следом попросил и мастеровой.
Что папироса,— в таком состоянии и пиджак отдашь.
— Вот она, коробка, курите, земные жители, во славу великого искусства! —сказал Андрей. — Все минует, все сроки пройдут,— не минует и не пройдет творец-художник! Но вот когда он подохнет, тогда крышка и всем нам, милые жители!
Баба, по наитию от торжественного тона Андрея, пустила слезы и стала вытирать их узелком платка.
— Чего ему подыхать,— поживет!—сказал мастеровой и бодро сплюнул. Сжал недокурок между пальцами, сунул за ухо и поднял на плечо сумку с инструментом. Еще сплюнул, видно, вместо матерка,— и к оборванцу:
— И как это ты, братюга, свободу себе выхлопотал?
— Да уж как мог!
— То-то, только ты к бабе не приловчайся...
— Не бойсь, не обкраду,— потому обзнакомились...
Микрокосмы и макрокосмы Гете двигали жизнью.
Было как-то по-особенному нам весело...
А в эту же ночь Андрей А. покончил с собой. Он сумел перед смертью бросить мне открытку, в которой было: «Как ни прав Гете, но все-таки мне умереть надо... Прощай и не следуй моему примеру...»
А почему бы и не последовать?! Творчество с моей шкурой не кончится... И вдруг в памяти плотно к моим глазам зарисовалось лицо девушки с подрезанными волосами, строгое и как бы говорившее: «Не шали, не спеши, друг мой!..»
Набросала история в котел русской снеди, и забродило по кругам котла содержимое. Легковесное скопилось наверху, опенилось будущим наваром. И вот снизу, один за другим, забулькали пузыри, вынося на поверхность крупинки. «Это я»,— успевала только вскрикнуть одна из них, подброшенная снизу, как ее сменяла другая, третья: «Я, я, я»; с «буль, буль, будь» смешивалось уже ворчание котла в мычание: «Мы, мы, мы...»
Куда расплеснется раскипевшийся котел, сколько хлама разбросит он по золовому поду печки? Быть самозванцам в котле, старателям сдуру быть, но еда сварится!..
Судороги предвещали не местный перелом. Переселение народов вширь закончилось,— податься больше некуда; все плодородные места планеты замечены и исковырены, осталось только оплодотворить почвы пустынь, взорвать и разрыхлить горы, чтоб было куда раздвинуться людскому улью, а такое переселение — дело казенное, по ярлыкам переселенческих ведомств,— остался, значит, один верх для пространственного благополучия народов: кто выше из них взметнет творческую энергию, облюдит Марс, отремонтирует бездельничающую Луну, урегулирует тепло и холод межпланетных путей. Матч предстоял всеземной, и победителем окажется тот, кто подвижнее в перестройке органических своих клеток и в приспособлении кровяных телец.
Я не видел врагов событиям. Форсунки пламенили кислород, котлы прочили свои скрепы, чтоб сдержать ошалевший от расширения воздух; подрагивала, но не сдавалась основа фундамента, каменными лапами вцепившись в землю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86
Народа по тем временам японская война потрепала много, но она расширила географические горизонты побывавших на ней мужиков-армейцев.
Плохой мир—лучше доброй драки, это для утешения себя говорит побежденный, но кислота настроения остается в массах: нас бьют, значит, нас и впредь могут бить,— этот дрянной спортивный осадок не замажешь дипломатическими ухищрениями.
Вот тебе и ноги тонки!.. Ну и сукины дети! — кому-то понеслось из городишек, из сел и деревень.
Частушки и песенки исчезли быстро, осталась одна годная для всех будущих случаев:
Последний нонешний денечек
Гуляю с вами я, друзья,
А завтра-завтра, чуть светочек,
Заплачет вся моя семья...
После широты сибирской географии тесно стало по деревням: то здесь, то там огнем начали мужики отодвигать от своих чересполосиц гумна и службы помещиков.
Растительная жизнь дрогнула. Ей становилось тесно в обветшалых формах. . .
В столицах появились модные японские духи, кимоно и некоторые чувственные замашки. Всплыли Хокусай, Хирошиге, великие японские мастера цветной графики, с неожиданной для нас экспрессией изображения.
Начетчики заговорили об антихристовых временах открыто. Им резонно возражали, что, мол, еще рано антихристу быть,— Китай еще не поднялся.
— Китай — это на загладку,— уверяли начетчики,— Китай всему крышку сделает.
Посеянное в нас декадентством с его дурманными намеками, как изжога от неудобоваримой пищи, мучило нас, художническую молодежь. Мы бросались от индивидуализма к скопу, к запоздалому упрощенству; от непротивления к бунту, чтоб только все стало вокруг нас не таким, каким оно было. То мы бросались с головой в нашу работу, ища в ней защиты от хаоса номенклатур и от неточных жестов, то вливались в гущу революционных подполий, чтобы в дисциплине боевого поведения ощутить полноту и прочность жизни. Мы судорожились...
Самоубийство — эго прибежище выбитых из уюта людей — сделалось угрожающим в рядах наших слабых товарищей.
— Хочу дальнейшей формы существования...
— Не хотелось бы умирать, да, видно, так надо...
— Пакостно стало на земле... — пачками оставлялись записки смертников.
Андрей А. — студент, кончающий архитектор. Мягкого характера, вдумчивый. Сын крестьянина, еще полный пейзажного озарения.
Всю ночь читали мы с ним «Фауста», купались в космической романтике. Останавливались на отрывках, делились впечатлениями, цеплялись за образы Гете, доводя их до наших возможностей.
Вставали перед нами века земных наслоений, сдвиги и катастрофы, ритмизованные гением художника.
Чеканились перед нами периоды мировых событий. Как звоны пасхальных колоколов, гудели внутрипластовые металлы.
Ряды атмосфер обвивали землю, удаляясь в глубину других систем и туманностей...
— Да, жизнь пленительна,— говорил Андрей со своей пейзажной чувствительностью.
В окна показался рассвет, когда с книгой пошли мы бродить городом. Весенняя Москва просыпалась. Тараторя по мостовой, ассенизационный обоз провонял к Красным воротам.
Весенний воздух был незаглушим. Путались в него печеный хлеб и кислота харчевен и сливались с запахом почек тополей и молодой зелени газонов. Шум просыпавшегося города из густых нот далекого гула переходил в различимые до человеческого голоса звуки, до чириканья веселящихся воробьев.
На ходу и приседами на тумбах продолжали мы чтение поэмы.
У вокзалов на площади уже начиналась путешественная сутолока грузов, чемоданов и людей.
Здесь, на груде камней, уселись мы и продолжали чтение.
Оборванец, баба с узлом и мастеровой приткнулись к нам. Баба вздыхала от замысловатости Гете.
— Складно, как в песне,— сказал мастеровой.
— Не в складе дело,— тут про жизнь всякую излагается,— разъяснил мастеровому оборванец и придвинулся ближе к нам, как бы отстраняясь от непонимания соседей и прихорашиваясь перед нами.
— Дозвольте папиросочку покурить... — сказал он.
Следом попросил и мастеровой.
Что папироса,— в таком состоянии и пиджак отдашь.
— Вот она, коробка, курите, земные жители, во славу великого искусства! —сказал Андрей. — Все минует, все сроки пройдут,— не минует и не пройдет творец-художник! Но вот когда он подохнет, тогда крышка и всем нам, милые жители!
Баба, по наитию от торжественного тона Андрея, пустила слезы и стала вытирать их узелком платка.
— Чего ему подыхать,— поживет!—сказал мастеровой и бодро сплюнул. Сжал недокурок между пальцами, сунул за ухо и поднял на плечо сумку с инструментом. Еще сплюнул, видно, вместо матерка,— и к оборванцу:
— И как это ты, братюга, свободу себе выхлопотал?
— Да уж как мог!
— То-то, только ты к бабе не приловчайся...
— Не бойсь, не обкраду,— потому обзнакомились...
Микрокосмы и макрокосмы Гете двигали жизнью.
Было как-то по-особенному нам весело...
А в эту же ночь Андрей А. покончил с собой. Он сумел перед смертью бросить мне открытку, в которой было: «Как ни прав Гете, но все-таки мне умереть надо... Прощай и не следуй моему примеру...»
А почему бы и не последовать?! Творчество с моей шкурой не кончится... И вдруг в памяти плотно к моим глазам зарисовалось лицо девушки с подрезанными волосами, строгое и как бы говорившее: «Не шали, не спеши, друг мой!..»
Набросала история в котел русской снеди, и забродило по кругам котла содержимое. Легковесное скопилось наверху, опенилось будущим наваром. И вот снизу, один за другим, забулькали пузыри, вынося на поверхность крупинки. «Это я»,— успевала только вскрикнуть одна из них, подброшенная снизу, как ее сменяла другая, третья: «Я, я, я»; с «буль, буль, будь» смешивалось уже ворчание котла в мычание: «Мы, мы, мы...»
Куда расплеснется раскипевшийся котел, сколько хлама разбросит он по золовому поду печки? Быть самозванцам в котле, старателям сдуру быть, но еда сварится!..
Судороги предвещали не местный перелом. Переселение народов вширь закончилось,— податься больше некуда; все плодородные места планеты замечены и исковырены, осталось только оплодотворить почвы пустынь, взорвать и разрыхлить горы, чтоб было куда раздвинуться людскому улью, а такое переселение — дело казенное, по ярлыкам переселенческих ведомств,— остался, значит, один верх для пространственного благополучия народов: кто выше из них взметнет творческую энергию, облюдит Марс, отремонтирует бездельничающую Луну, урегулирует тепло и холод межпланетных путей. Матч предстоял всеземной, и победителем окажется тот, кто подвижнее в перестройке органических своих клеток и в приспособлении кровяных телец.
Я не видел врагов событиям. Форсунки пламенили кислород, котлы прочили свои скрепы, чтоб сдержать ошалевший от расширения воздух; подрагивала, но не сдавалась основа фундамента, каменными лапами вцепившись в землю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86