.. А сейчас как раз начинает в Разбойщине рыба клевать...
Он введет описание предрассветной Волги, нервности поплавка, котелка с начинающей закипать картошкой. Мы знаем, что значат эти вещи на родной реке! А Петр и отрежет конец:
— Итак, я уезжаю.
Осенью — осенний клев в Разбойщине. Осенняя листва отражается в Волге, и костер пригревает лучше в прохладные рассветы. И поленится Уткин поехать в Москву; а потом заведет козу, ребят и сделается отшельником. На выставках будут, как редкости, появляться его пейзажи вечерних раздумий, снежные узоры на окне, полные лиризма и нежности.
Немного позднее к нашей компании присоединился М. Сарьян.
Московское училище того времени, подталкиваемое общим движением вне его, вылезало из традиций покойного Прянишникова, оно уже являлось оппозиционным и к Академии, и отчасти к передвижникам. Говорю «отчасти», потому что один из столпов передвижничества, Н. А. Касаткин, был в числе профессуры и играл видную роль.
Среди скромного состава руководителей, пожалуй, только двое имели определенные физиономии как педагоги: Касаткин и Пастернак.
Аккуратный до минуты в занятиях, Касаткин умел напрягать внимание ученика. Бытовая и психологическая выразительность были его основными устремлениями, к которым он вел и нас. Суровая честность человека, охваченного натурализмом, была в Николае Алексеевиче. И по внешности, до тонко сжатых губ, казался он закованным в натуралистическую неизбежность. Словно когда-то, раз в жизни, пришибло его какое-то мерзкое, непоправимое событие и обезрадостило для него окружающее, и только эту одну сторону он и видел в нем. Натура потеряла стиль и многообразие выразительности. И весь свой живописный талант и деятельность чувств Касаткин подчинил этому.
В те дни мне нравилось заниматься у него, внимательно, по сантиметру ощупывать покровы человеческой кожи и заражаться подвижнической суровостью руководителя.
Но тогда вошло в моду темпераментное письмо, и на следующем этапе я попадаю в лапы этого приема с уширением до лопаты кистей и со швырянием на холст краски.
Пастернак — это мюнхенский модернист. В преподавании рисунка он был одержим Францем Штуком, а в живописи — вошедшим тогда в моду Цорном. Остановкой на немцах он, пожалуй, приносил пользу, сдерживая наши преждевременные порывы за границу Эльзас-Лотарингии, к безумцам цвета и формы — французам.
Вторым, чередующимся с Пастернаком, был Архипов — удивительно бесхарактерный в педагогике человек, так не похожий на Архипова в живописи. Преподавал он нерешительно, словно передавал ученику контрабанду.
— Шире, посочнее! — шепнет он, бывало, в самое ухо, а в тоне шепота: «Только уж, между нами, не выдавайте меня, пожалуйста»...
— Мощнее мазок! Обоймите мазком форму!— забаритонит Пастернак,— не грубите краской.., Тон, гармония... Смотрите, лиловеют ноги, желтеет живот...
Раз за всю эту темпераментность в размахе кисти попытался я повести работу по собственному разумению, стараясь вложить не в рельеф покладки, а в рельеф самой формы бурность моих впечатлений от натуры. Не понимаю, как надо держаться за моду или за свои привычки к неряшливому письму, чтоб, уже не скажу, не помочь мне, но хотя бы не помешать довести работу до конца.
Пастернак оборвал мою работу, приглушил меня своим и приведенными в образцы авторитетами. Отдалил то, что потом только всплывет в моих работах.
Бодрую встряску получило училище, когда в него вошла новая группа профессоров с Левитаном, Серовым и Трубецким во главе.
Безумных лет угасшее веселье... Пушкин
Центр студенчества составляли натуралисты.
Доведение «до упора» в натуру было их целью. Отзывы, похвалы, отборы в оригиналы и первые категории отличали эти работы.
Уставят, бывало, такие основоположники в ряд заслоны своих холстов, отмерят отвесом натуральную величину Егора и начнут «подъегоривать». Конечно, не все из натуралистов умели это проделать, но неумеющие просто копировали у более смышленых. К концу постановки «Егоры» с отметками от поясов на животах, с надлежащими расчесами и мозолями, как живые, выстраивались фронтом на первые места экзамена.
Рано наша группа начала подсмеиваться над этим сортом работ и над профессурой, отмечающей их, но одно дело подсмеиваться, а другое — показать преимущества наших собственных работ.
У натуралистов были большие навыки от киевской, одесской и харьковской школ, а главным образом из мастерских живо-писцев-росписчиков. У них были рецепты готовых красочных смесей для головы, живота и конечностей и жухлая зеленца для заворотов формы.
Бывало, сделает такой юноша подходящую смесь на палитре и мазнет ею по ляжке натурщика. Если мазок сливался цветом с человеческой кожей,— он им закрашивал соответствующее место на холсте.
П. Кузнецов, несдержанный в своей стихийности, громил натуралистов красочными этюдами. С ожесточенным подъемом потрошил он натуру на своем холсте. Птицами разлетятся, бывало, руки и ноги Егора под его кистями. Брызги от него на сажень, сам, как выкупавшийся в краске,— лоснится и цветится пиджаком и штанами. Волосы на висках и на лбу треплются ветром от его движений. Павел атакует холст: то бросается к нему прыжком, то крадется к нему, чтобы застать врасплох зазевавшуюся форму. Не мешай при его отскоке: задавит, собьет с ног. Однажды, броском от мольберта, влез он палитрой на грудь Архипову, обыкновенно тихо таившемуся за спиной ученика.
Измотается Кузнецов в своей борьбе и сядет шлепком на первый подвернувшийся табурет: в палитру, так в палитру соседа. Свесит руки и голову и, как после бани, очухивается раздумьем.
Натуралистов это брало за живое: ни Егоровых рук, ног — ветер какой-то красочный, а черт, как это здорово! и откуда Пашка такие цвета подбирает?! Палитру его, невылазную по грязи, рассматривают, тюбы начнут щупать: те же, Досекина, краски, но блестят и звенят на холсте. Примутся следить за процессом работы. Зверски бросится Павел на такого зеваку с кистями к лицу и рявкнет:
— Чего тебе? Мажь Егорову задницу! !
Даже у основоположников сделался Кузнецов баловнем, и, может быть, судьбы многих из них были разбиты желанием подражать мастеру колорита.
Уткин работал по-иному. Усики кверху, эспаньолка свита веревочкой, петушиный хохол пробора на месте. Белый галстук бантом. Он, весь чистенький, приходит к холсту, как в гости. Петр медлительно размерен в работе: положит мазок и отойдет на расстояние. Облюбует краску и положит на холст — как цветок любимой девушке поднесет. Размечтается он по холсту о Волге, о вечерних зорях: сам Егор для Уткина — лишь пейзажная форма, как дерево, камень, вода; серо-грязная стена мастерской — это надвигающаяся семья грозовых туч.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86
Он введет описание предрассветной Волги, нервности поплавка, котелка с начинающей закипать картошкой. Мы знаем, что значат эти вещи на родной реке! А Петр и отрежет конец:
— Итак, я уезжаю.
Осенью — осенний клев в Разбойщине. Осенняя листва отражается в Волге, и костер пригревает лучше в прохладные рассветы. И поленится Уткин поехать в Москву; а потом заведет козу, ребят и сделается отшельником. На выставках будут, как редкости, появляться его пейзажи вечерних раздумий, снежные узоры на окне, полные лиризма и нежности.
Немного позднее к нашей компании присоединился М. Сарьян.
Московское училище того времени, подталкиваемое общим движением вне его, вылезало из традиций покойного Прянишникова, оно уже являлось оппозиционным и к Академии, и отчасти к передвижникам. Говорю «отчасти», потому что один из столпов передвижничества, Н. А. Касаткин, был в числе профессуры и играл видную роль.
Среди скромного состава руководителей, пожалуй, только двое имели определенные физиономии как педагоги: Касаткин и Пастернак.
Аккуратный до минуты в занятиях, Касаткин умел напрягать внимание ученика. Бытовая и психологическая выразительность были его основными устремлениями, к которым он вел и нас. Суровая честность человека, охваченного натурализмом, была в Николае Алексеевиче. И по внешности, до тонко сжатых губ, казался он закованным в натуралистическую неизбежность. Словно когда-то, раз в жизни, пришибло его какое-то мерзкое, непоправимое событие и обезрадостило для него окружающее, и только эту одну сторону он и видел в нем. Натура потеряла стиль и многообразие выразительности. И весь свой живописный талант и деятельность чувств Касаткин подчинил этому.
В те дни мне нравилось заниматься у него, внимательно, по сантиметру ощупывать покровы человеческой кожи и заражаться подвижнической суровостью руководителя.
Но тогда вошло в моду темпераментное письмо, и на следующем этапе я попадаю в лапы этого приема с уширением до лопаты кистей и со швырянием на холст краски.
Пастернак — это мюнхенский модернист. В преподавании рисунка он был одержим Францем Штуком, а в живописи — вошедшим тогда в моду Цорном. Остановкой на немцах он, пожалуй, приносил пользу, сдерживая наши преждевременные порывы за границу Эльзас-Лотарингии, к безумцам цвета и формы — французам.
Вторым, чередующимся с Пастернаком, был Архипов — удивительно бесхарактерный в педагогике человек, так не похожий на Архипова в живописи. Преподавал он нерешительно, словно передавал ученику контрабанду.
— Шире, посочнее! — шепнет он, бывало, в самое ухо, а в тоне шепота: «Только уж, между нами, не выдавайте меня, пожалуйста»...
— Мощнее мазок! Обоймите мазком форму!— забаритонит Пастернак,— не грубите краской.., Тон, гармония... Смотрите, лиловеют ноги, желтеет живот...
Раз за всю эту темпераментность в размахе кисти попытался я повести работу по собственному разумению, стараясь вложить не в рельеф покладки, а в рельеф самой формы бурность моих впечатлений от натуры. Не понимаю, как надо держаться за моду или за свои привычки к неряшливому письму, чтоб, уже не скажу, не помочь мне, но хотя бы не помешать довести работу до конца.
Пастернак оборвал мою работу, приглушил меня своим и приведенными в образцы авторитетами. Отдалил то, что потом только всплывет в моих работах.
Бодрую встряску получило училище, когда в него вошла новая группа профессоров с Левитаном, Серовым и Трубецким во главе.
Безумных лет угасшее веселье... Пушкин
Центр студенчества составляли натуралисты.
Доведение «до упора» в натуру было их целью. Отзывы, похвалы, отборы в оригиналы и первые категории отличали эти работы.
Уставят, бывало, такие основоположники в ряд заслоны своих холстов, отмерят отвесом натуральную величину Егора и начнут «подъегоривать». Конечно, не все из натуралистов умели это проделать, но неумеющие просто копировали у более смышленых. К концу постановки «Егоры» с отметками от поясов на животах, с надлежащими расчесами и мозолями, как живые, выстраивались фронтом на первые места экзамена.
Рано наша группа начала подсмеиваться над этим сортом работ и над профессурой, отмечающей их, но одно дело подсмеиваться, а другое — показать преимущества наших собственных работ.
У натуралистов были большие навыки от киевской, одесской и харьковской школ, а главным образом из мастерских живо-писцев-росписчиков. У них были рецепты готовых красочных смесей для головы, живота и конечностей и жухлая зеленца для заворотов формы.
Бывало, сделает такой юноша подходящую смесь на палитре и мазнет ею по ляжке натурщика. Если мазок сливался цветом с человеческой кожей,— он им закрашивал соответствующее место на холсте.
П. Кузнецов, несдержанный в своей стихийности, громил натуралистов красочными этюдами. С ожесточенным подъемом потрошил он натуру на своем холсте. Птицами разлетятся, бывало, руки и ноги Егора под его кистями. Брызги от него на сажень, сам, как выкупавшийся в краске,— лоснится и цветится пиджаком и штанами. Волосы на висках и на лбу треплются ветром от его движений. Павел атакует холст: то бросается к нему прыжком, то крадется к нему, чтобы застать врасплох зазевавшуюся форму. Не мешай при его отскоке: задавит, собьет с ног. Однажды, броском от мольберта, влез он палитрой на грудь Архипову, обыкновенно тихо таившемуся за спиной ученика.
Измотается Кузнецов в своей борьбе и сядет шлепком на первый подвернувшийся табурет: в палитру, так в палитру соседа. Свесит руки и голову и, как после бани, очухивается раздумьем.
Натуралистов это брало за живое: ни Егоровых рук, ног — ветер какой-то красочный, а черт, как это здорово! и откуда Пашка такие цвета подбирает?! Палитру его, невылазную по грязи, рассматривают, тюбы начнут щупать: те же, Досекина, краски, но блестят и звенят на холсте. Примутся следить за процессом работы. Зверски бросится Павел на такого зеваку с кистями к лицу и рявкнет:
— Чего тебе? Мажь Егорову задницу! !
Даже у основоположников сделался Кузнецов баловнем, и, может быть, судьбы многих из них были разбиты желанием подражать мастеру колорита.
Уткин работал по-иному. Усики кверху, эспаньолка свита веревочкой, петушиный хохол пробора на месте. Белый галстук бантом. Он, весь чистенький, приходит к холсту, как в гости. Петр медлительно размерен в работе: положит мазок и отойдет на расстояние. Облюбует краску и положит на холст — как цветок любимой девушке поднесет. Размечтается он по холсту о Волге, о вечерних зорях: сам Егор для Уткина — лишь пейзажная форма, как дерево, камень, вода; серо-грязная стена мастерской — это надвигающаяся семья грозовых туч.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86