Уссо ничего не ответил, сразу соглашаться было не в его правилах. «А если я не Акке? — спросил монах.— Если вообще людей на земле не останется?» — «Коли человек
на небеса уйдет, бог-то останется там? Не будет ли ему там тесно, как в крепости, набитой беженцами?» — «Вряд ли человек поднимется так высоко, что приблизится к богу. Бог всегда будет недостижимо высоко и далеко. Прежде чем мерить господа своей меркой, человек должен стать самим собой, а это очень трудно. Самим собою стать не может почти никто».— «Почему не может? Как это — самим собой?» — «Вот гляди, Уссо. Ты существуешь, верно? Ты живешь, ходишь, рыбу ловишь, точишь топор...» — «Огонь развожу, варю похлебку...» — «Разводишь огонь, варишь похлебку... Но ты не знаешь, почему ты существуешь».— «Не знаю, верно». Уссо был озадачен. «А почему не знаешь? А потому, что ты — как это сказать по-ливски? — не получил вести о самом себе, тебе не сказали, кто ты есть».— «А кто скажет?» — «Бог».— «А почему Таара не скажет?» — «Таара дает весть через животное, которое приносят в жертву в священной роще, но он сам этого не знает, потому что для него нет разницы между добром и злом».— «Нет, знает! Дал же он знак, и люди с Вяйны убили епископа Бертольда!» — крикнул Уссо, сверкнув глазами. Монах лишь терпеливо улыбнулся на это.
Койбас впервые участвовал в таком важном деле и поэтому очень старался. Руки сами делали что надо, орудовали веслом, направляя лодку, но под его огненно-рыжей копной волос творилось нечто другое. Он мечтал об одной девушке из Сатеселе. Ее милый лик скользил рядом по воде, все время был рядом. На прошлой неделе его посылали в Сатеселе с секретным известием — ночью, в тиши и во тьме, чтобы не увидел вражеский глаз и не услышало вражье ухо. Там в доме старейшины он ее и увидел, она там прислуживала. У нее были белые волосы и зеленые, цвета морской воды, глаза, и она так на него посмотрела, будто он был старейшина или знахарь,— на него, сына бедного рыбака! Этот взгляд всю душу ему перевернул. Эх, поскорее бы стать настоящим воином! Копье, дубинка, ливский топор, шведский меч так и играют у него в руках, умело делая свою ратную работу; где он пройдет, там враги вповалку лежат... Эти мысли совсем преобразили юношу. Над водой, блестя крылышками, летали синие стрекозки, ольховые листья плыли по воде, а с кустов обрывались в воду все новые. Солнце стояло на юге. Теперь она, голубушка, доит коров, растроганно подумал парень. Что-то белое и зеленое мелькало у него перед глазами. Он почувствовал, что хочет ее. Как бы он с ней играл, как безумствовал бы на ложе! Как только вернусь, сразу пойду взгляну на нее, если будет удача, решил он. Пускай я и бедный парень. Будем вместе рыбу ловить. И никому я не дам ее в обиду! Тут он вспомнил, что не знает даже ее имени. Он видел ее всего один раз, когда она принесла питье в ковше. Там, в доме у старейшины Сатеселе, он, гонец, получил глоток медовухи, вон как расщедрился этот лысый толстяк. Ольховая листва все падала в воду, некоторые листки отставали, пропадая за поворотом реки, другие крутились на воде, прилипали к веслу. От кустарника несло горьковатым осенним духом. Парень был наедине с водой, солнцем, ивняком и ольшаником, руки заняты веслом, мысли — девичьими глазами цвета морской воды. Оставались позади луга, покосы, перелески; щука гоняла плотву, а та, серебряно блеснув, выпрыгивала из воды; окунь хватал с поверхности комаров. Тихий, томительный путь вниз по реке ранней осенью тысяча двести двенадцатого года. В тот самый день, когда ливы подняли восстание. «Таара, помоги!» — подумал парень. Вот она уже подоила коров, выходит из загона. Ноги в навозе, вытирает их об ромашку. Я ее хочу. Она об этом еще не знает. А может, догадывается? Она, в том доме, ее взгляд, один-единственный взгляд в полутьме.
Лето было сухое. На солнцеворот обильно пролились дожди, и люди в деревне, точа косы, загоревали было, но все обошлось: и сено и хлеб скосили при доброй погоде.
Вот добрались и до брода.
Где брод, там дорога, а где дорога, там люди. Где люди ходят, там может ходить и враг. Немцы в одиночку ходить не осмеливаются, всегда гурьбой. Если встретятся воины, надо грести в кустарник, и как можно скорее. Чем болотистей берег, тем надежнее, там близко не подберешься, а подберешься, так и своей шкурой рискуешь. По воде путь безопасней, чем по земле,— не оставляешь следов. Да и пленника на земле труднее спрятать, если будет погоня. Так размышлял в своей лодке Хибо, третий из ливов. С испугом он почувствовал вдруг, что его лодка садится днищем в песок. Он усиленно заработал веслом, настороженно оглядываясь, не таится ли, не ровен час, враг за кустами. Другие, миновав опасное место, уже выгребли на чистую воду, а он все еще копошился на мелководье. Озлобясь, он с проклятиями плюхнулся в воду, так что нос лодки задрался высоко в воздух, и, поднатужась, стянул лодку с мели. Лодку-то стянул, а сам — ох, беда! — чуть не по колено увяз в донном иле, забарахтался, прислушался, не слышно ли где подозрительного шороха,— и выпустил лодку из рук. Та спокойно поплыла вниз по течению.
Низкорослый Хибо лишь махал руками, не осмеливаясь ни голос подать, ни броситься догонять лодку. Старый Уссо заметил его беду и окликнул задумавшегося Койбаса: «Помоги Хибо!» Парень, будто от сна очнувшись, направил пустую лодку к берегу и придержал там, пока Хибо, ломая кусты, подоспел к месту и сел в лодку. С шумом поднялась из осоки утка; от испуга Хибо вздрогнул и крепко выругался.
Задумчиво наблюдал за всем этим Акке. Если бы он решил бежать, этот толстый коротышка ему не помеха... Да, из Риги через сожженный родной хутор и дальше по Койве к морю — вот его путь.
Скользя в лодке мимо желтеющих осок, где время от времени попадались на глаза то кулик, то кроншнеп, монах думал: если бы я шел впереди, им трудно было бы меня поймать. Если бы, конечно, у них не было оружия — копий и самострелов. Со старым Уссо, который познал языческую радость от убийства епископа, во всяком случае шутки плохи.
Он вовсе не жаждал еще небесного блаженства — если оно вообще ему когда-нибудь суждено. И куда бы он тогда направился? Поплыл бы в Ригу, к епископу Альберту, если не схватят где-нибудь восставшие соплеменники или вообще не отправят на тот свет. Церковники — те же завоеватели, и ни на какое особое уважение и понимание рассчитывать ему не приходится. У ливов одна мысль — сопротивляться, убивать каждого, кто попадется в руки. Но не по доброй же воле Акке стал священником, его заложником увели в монастырь. Из-за этого, может, и были старейшины Турайды к нему так снисходительны? И это путешествие по реке следует расценивать как самое легкое наказание?
Будь я один из старейшин, я поступил бы точно так же, вдруг подумал он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
на небеса уйдет, бог-то останется там? Не будет ли ему там тесно, как в крепости, набитой беженцами?» — «Вряд ли человек поднимется так высоко, что приблизится к богу. Бог всегда будет недостижимо высоко и далеко. Прежде чем мерить господа своей меркой, человек должен стать самим собой, а это очень трудно. Самим собою стать не может почти никто».— «Почему не может? Как это — самим собой?» — «Вот гляди, Уссо. Ты существуешь, верно? Ты живешь, ходишь, рыбу ловишь, точишь топор...» — «Огонь развожу, варю похлебку...» — «Разводишь огонь, варишь похлебку... Но ты не знаешь, почему ты существуешь».— «Не знаю, верно». Уссо был озадачен. «А почему не знаешь? А потому, что ты — как это сказать по-ливски? — не получил вести о самом себе, тебе не сказали, кто ты есть».— «А кто скажет?» — «Бог».— «А почему Таара не скажет?» — «Таара дает весть через животное, которое приносят в жертву в священной роще, но он сам этого не знает, потому что для него нет разницы между добром и злом».— «Нет, знает! Дал же он знак, и люди с Вяйны убили епископа Бертольда!» — крикнул Уссо, сверкнув глазами. Монах лишь терпеливо улыбнулся на это.
Койбас впервые участвовал в таком важном деле и поэтому очень старался. Руки сами делали что надо, орудовали веслом, направляя лодку, но под его огненно-рыжей копной волос творилось нечто другое. Он мечтал об одной девушке из Сатеселе. Ее милый лик скользил рядом по воде, все время был рядом. На прошлой неделе его посылали в Сатеселе с секретным известием — ночью, в тиши и во тьме, чтобы не увидел вражеский глаз и не услышало вражье ухо. Там в доме старейшины он ее и увидел, она там прислуживала. У нее были белые волосы и зеленые, цвета морской воды, глаза, и она так на него посмотрела, будто он был старейшина или знахарь,— на него, сына бедного рыбака! Этот взгляд всю душу ему перевернул. Эх, поскорее бы стать настоящим воином! Копье, дубинка, ливский топор, шведский меч так и играют у него в руках, умело делая свою ратную работу; где он пройдет, там враги вповалку лежат... Эти мысли совсем преобразили юношу. Над водой, блестя крылышками, летали синие стрекозки, ольховые листья плыли по воде, а с кустов обрывались в воду все новые. Солнце стояло на юге. Теперь она, голубушка, доит коров, растроганно подумал парень. Что-то белое и зеленое мелькало у него перед глазами. Он почувствовал, что хочет ее. Как бы он с ней играл, как безумствовал бы на ложе! Как только вернусь, сразу пойду взгляну на нее, если будет удача, решил он. Пускай я и бедный парень. Будем вместе рыбу ловить. И никому я не дам ее в обиду! Тут он вспомнил, что не знает даже ее имени. Он видел ее всего один раз, когда она принесла питье в ковше. Там, в доме у старейшины Сатеселе, он, гонец, получил глоток медовухи, вон как расщедрился этот лысый толстяк. Ольховая листва все падала в воду, некоторые листки отставали, пропадая за поворотом реки, другие крутились на воде, прилипали к веслу. От кустарника несло горьковатым осенним духом. Парень был наедине с водой, солнцем, ивняком и ольшаником, руки заняты веслом, мысли — девичьими глазами цвета морской воды. Оставались позади луга, покосы, перелески; щука гоняла плотву, а та, серебряно блеснув, выпрыгивала из воды; окунь хватал с поверхности комаров. Тихий, томительный путь вниз по реке ранней осенью тысяча двести двенадцатого года. В тот самый день, когда ливы подняли восстание. «Таара, помоги!» — подумал парень. Вот она уже подоила коров, выходит из загона. Ноги в навозе, вытирает их об ромашку. Я ее хочу. Она об этом еще не знает. А может, догадывается? Она, в том доме, ее взгляд, один-единственный взгляд в полутьме.
Лето было сухое. На солнцеворот обильно пролились дожди, и люди в деревне, точа косы, загоревали было, но все обошлось: и сено и хлеб скосили при доброй погоде.
Вот добрались и до брода.
Где брод, там дорога, а где дорога, там люди. Где люди ходят, там может ходить и враг. Немцы в одиночку ходить не осмеливаются, всегда гурьбой. Если встретятся воины, надо грести в кустарник, и как можно скорее. Чем болотистей берег, тем надежнее, там близко не подберешься, а подберешься, так и своей шкурой рискуешь. По воде путь безопасней, чем по земле,— не оставляешь следов. Да и пленника на земле труднее спрятать, если будет погоня. Так размышлял в своей лодке Хибо, третий из ливов. С испугом он почувствовал вдруг, что его лодка садится днищем в песок. Он усиленно заработал веслом, настороженно оглядываясь, не таится ли, не ровен час, враг за кустами. Другие, миновав опасное место, уже выгребли на чистую воду, а он все еще копошился на мелководье. Озлобясь, он с проклятиями плюхнулся в воду, так что нос лодки задрался высоко в воздух, и, поднатужась, стянул лодку с мели. Лодку-то стянул, а сам — ох, беда! — чуть не по колено увяз в донном иле, забарахтался, прислушался, не слышно ли где подозрительного шороха,— и выпустил лодку из рук. Та спокойно поплыла вниз по течению.
Низкорослый Хибо лишь махал руками, не осмеливаясь ни голос подать, ни броситься догонять лодку. Старый Уссо заметил его беду и окликнул задумавшегося Койбаса: «Помоги Хибо!» Парень, будто от сна очнувшись, направил пустую лодку к берегу и придержал там, пока Хибо, ломая кусты, подоспел к месту и сел в лодку. С шумом поднялась из осоки утка; от испуга Хибо вздрогнул и крепко выругался.
Задумчиво наблюдал за всем этим Акке. Если бы он решил бежать, этот толстый коротышка ему не помеха... Да, из Риги через сожженный родной хутор и дальше по Койве к морю — вот его путь.
Скользя в лодке мимо желтеющих осок, где время от времени попадались на глаза то кулик, то кроншнеп, монах думал: если бы я шел впереди, им трудно было бы меня поймать. Если бы, конечно, у них не было оружия — копий и самострелов. Со старым Уссо, который познал языческую радость от убийства епископа, во всяком случае шутки плохи.
Он вовсе не жаждал еще небесного блаженства — если оно вообще ему когда-нибудь суждено. И куда бы он тогда направился? Поплыл бы в Ригу, к епископу Альберту, если не схватят где-нибудь восставшие соплеменники или вообще не отправят на тот свет. Церковники — те же завоеватели, и ни на какое особое уважение и понимание рассчитывать ему не приходится. У ливов одна мысль — сопротивляться, убивать каждого, кто попадется в руки. Но не по доброй же воле Акке стал священником, его заложником увели в монастырь. Из-за этого, может, и были старейшины Турайды к нему так снисходительны? И это путешествие по реке следует расценивать как самое легкое наказание?
Будь я один из старейшин, я поступил бы точно так же, вдруг подумал он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40