«А, чтоб его волки сожрали!» — с горечью сказал тогда Якоб Фильтер, а уж до связного пересказа у него дело так и не дошло. Этот удивительный человек — как ни невероятно это звучит, когда речь идет о немецком ребенке, выросшем в немецком лесу,— не прочел в своей жизни ни одной сказки. Такого не бывает, скажете вы, дорогие кинозрители? А вот и бывает. Не берусь утверждать, что это бывает часто, но с Якобом Фильтером было именно так.
А теперь ему пришлось пересказывать здесь, на факультете, запутанные истории и в день демонстрации повторять про себя на ходу отряды класса насекомых, и части, на которые в свое время распалась Галлия, и отношения между внутренними и внешними углами треугольника, и шесть падежей русского слова «вольность», и законы Солона, и при всем этом еще петь: «По всем океанам и странам развеем мы алое знамя труда!»
Все это Роберт Исваль хотел бы добавить к изображению на экране Якоба Фильтера и еще разъяснить зрителям, которые ведь ничего обо всем этом не знают, понятие «дерзать».
Так вот, господа, вы, конечно, спрашиваете себя, что заставило приемную комиссию принять на факультет этого удивительного, совершенно невежественного человека. Мне это неизвестно, могу только догадываться.
Я догадываюсь, что Якоб Фильтер показался директору Вёлыиову прототипом того самого «темного, неученого», о котором он так много говорил стихами и прозой; я могу предположить, что Ангельхоф увидел в нем свой педагогический идеал — я думаю, что оба преподавателя русского языка, поглядев на этого мекленбургского мужика, сразу вспомнили всю русскую литературу и, вдохновившись примером, подали свои голоса за его прием; я полагаю, что доктор Фукс, испуганно выслушав нечленораздельные ответы Якоба Фильтера и почувствовав, какие мучения предстоят ему как учителю, согласился тем не менее, чтоб его приняли, только потому, что не счел возможным терпеть такое невиданное невежество; и я знаю почти наверняка, что Шика разглядел зачатки логики в его пробной контрольной работе по арифметике, а на Рибенлама произвели сильное впечатление долгие паузы между вопросами и ответами, свидетельствовавшие о работе мысли.
Все они увидели в сидевшем перед ними Якобе Фильтере не что иное, как смутную надежду, но они увидели ее, и хвала им за это; а также и за то, что благодаря им этот Якоб Фильтер получил полное среднее образование, и, хотя его никак нельзя было назвать одним из самых сильных в их выпуске, слабым он гоже отнюдь не был. Но прежде всего хвала им за то, что они умели дерзать во время получасового вступительного экзамена и быть придирчивыми и неотступно требовательными в течение грех суровых лет обучения.
Вот об этом-то и хотелось бы Роберту Исвалю заявить в кинозале, пусть даже с риском, что это вызовет только недовольство зрителей и ему укажут на дверь... А ему так много надо было бы еще рассказать!
В сущности, все демонстранты были очень похожи на Якоба Фильтера. У всех у них в этот ветреный мартовский день было еще много чего на уме, кроме таблички с новым названием площади, текстов песен и равнения рядов.
У всех у них были свои страхи, свои заботы — каждый нес их с собой, шагая по площади. Маленькие страхи: единица по географии, непонятная химическая формула, непостижимая перегласовка; большие страхи: один, маршируя здесь, под дождем, вспоминал о том, что твердо обещал жене уж в это-то воскресенье обязательно приехать домой; другая среди шума и суеты вдруг снова понимала, что она слишком стара для всего этого — уж лучше бы она осталась продавщицей; третий написал в анкете не всю правду и думал о дне разоблачения, до которого надо использовать каждый час, учиться, бешено учиться... Четвертый ума приложить не мог, как дожить до стипендии и вообще как с ней быть, с этой нищенской стипендией, четвертью его прежнего заработка часовщика. И все это только ничтожная доля больших и малых страхов, а страх был далеко не единственным чувством, не совсем вязавшимся с песнями, маршировкой по площади и тем, что послужило для этого поводом.
Тут было, например, и чувство с прекрасным, но трудно произносимым названием,— чувство, которое не выносят обычно на арену политических действий. Ну, имело ли в самом деле отношение к протесту против названия «Помернплац» то обстоятельство, что Роберт с такой жадностью слушал рассказ девушки в свитере грубой вязки, словно то, что она рассказывала, было самой неслыханной историей на свете? Рассказ же этот и вовсе не имел к Помернплац никакого отношения, просто местом его действия была Померания. Девочка везла по ней в ручной тележке своих братьев, дело было пять лет тому назад. Померания пылала и дымилась, девочке Вере было четырнадцать лет — а ноги до чего болели!
Роберт Исваль громко пел вместе со всеми; он пел в знак протеста против политически неверного названия площади, он пел за призыв над воротами польского лагеря для военнопленных, и за Ванду и Дануту — своих учительниц; он пел потому, что пелось так легко, когда впереди была цель, и Трулезанд, и Карл Гейнц Рик, и Якоб Фильтер шагали рядом, а в толпе на тротуаре многим — это было по ним здорово заметно — не очень-то нравилось такое пение.
Роберт Исваль слушал Старого Фрица, который, пятясь задом, делал сообщение о своих переговорах с бургомистром, и одновременно Ангельхофа, разоблачавшего Када и произносившего его фамилию, словно имя гада ползучего; он слушал описание сцены на лестнице из кинофильма «Броненосец «Потемкин», и диалог о стратегии и тактике между Чапаевым и его комиссаром, и анекдот про то, как в самолете летели Сталин, Трумэн и тот англичанин... Этот анекдот он слышал сегодня уже в двенадцатый раз, зато в первый раз он слышал спор учителей г русского языка о твердом знаке в старославянском и далеко не в первый — речь Герхарда Тротцки о преимуществах табака из мать-и-мачехи, мнение Лизхен Штоль о Библии, возглас Труле-занда «Хелло, девочки!» и команду Квази «Три-четыре!»
Но совершенно новым был для него среди всего этого шума звук голоса, повествовавшего о девочке и ее братьях в полыхающей огнем Померании. Совершенно новым было и то, что с некоторых пор этот голос перестал ему казаться чересчур высоким и каким-то неуместным рядом с гудящим басом футболиста Тримборна, особенно в песне: «Вперед же по солнечным реям...»
Шагая по Помернплац, болтая и распевая песни, Роберт Исваль все время задавал себе один и тот же тревожный вопрос: нет, что же это, черт возьми, происходит, почему это он с некоторых пор, примерно с полудня, все старается отстать от первых рядов колонны и оказаться в середине ее, поближе к девушке в чересчур широком свитере и с чересчур высоким голосом — да и история ее про Померанию, в сущности, довольно банальна,— поближе к Вере Бильферт, швее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116
А теперь ему пришлось пересказывать здесь, на факультете, запутанные истории и в день демонстрации повторять про себя на ходу отряды класса насекомых, и части, на которые в свое время распалась Галлия, и отношения между внутренними и внешними углами треугольника, и шесть падежей русского слова «вольность», и законы Солона, и при всем этом еще петь: «По всем океанам и странам развеем мы алое знамя труда!»
Все это Роберт Исваль хотел бы добавить к изображению на экране Якоба Фильтера и еще разъяснить зрителям, которые ведь ничего обо всем этом не знают, понятие «дерзать».
Так вот, господа, вы, конечно, спрашиваете себя, что заставило приемную комиссию принять на факультет этого удивительного, совершенно невежественного человека. Мне это неизвестно, могу только догадываться.
Я догадываюсь, что Якоб Фильтер показался директору Вёлыиову прототипом того самого «темного, неученого», о котором он так много говорил стихами и прозой; я могу предположить, что Ангельхоф увидел в нем свой педагогический идеал — я думаю, что оба преподавателя русского языка, поглядев на этого мекленбургского мужика, сразу вспомнили всю русскую литературу и, вдохновившись примером, подали свои голоса за его прием; я полагаю, что доктор Фукс, испуганно выслушав нечленораздельные ответы Якоба Фильтера и почувствовав, какие мучения предстоят ему как учителю, согласился тем не менее, чтоб его приняли, только потому, что не счел возможным терпеть такое невиданное невежество; и я знаю почти наверняка, что Шика разглядел зачатки логики в его пробной контрольной работе по арифметике, а на Рибенлама произвели сильное впечатление долгие паузы между вопросами и ответами, свидетельствовавшие о работе мысли.
Все они увидели в сидевшем перед ними Якобе Фильтере не что иное, как смутную надежду, но они увидели ее, и хвала им за это; а также и за то, что благодаря им этот Якоб Фильтер получил полное среднее образование, и, хотя его никак нельзя было назвать одним из самых сильных в их выпуске, слабым он гоже отнюдь не был. Но прежде всего хвала им за то, что они умели дерзать во время получасового вступительного экзамена и быть придирчивыми и неотступно требовательными в течение грех суровых лет обучения.
Вот об этом-то и хотелось бы Роберту Исвалю заявить в кинозале, пусть даже с риском, что это вызовет только недовольство зрителей и ему укажут на дверь... А ему так много надо было бы еще рассказать!
В сущности, все демонстранты были очень похожи на Якоба Фильтера. У всех у них в этот ветреный мартовский день было еще много чего на уме, кроме таблички с новым названием площади, текстов песен и равнения рядов.
У всех у них были свои страхи, свои заботы — каждый нес их с собой, шагая по площади. Маленькие страхи: единица по географии, непонятная химическая формула, непостижимая перегласовка; большие страхи: один, маршируя здесь, под дождем, вспоминал о том, что твердо обещал жене уж в это-то воскресенье обязательно приехать домой; другая среди шума и суеты вдруг снова понимала, что она слишком стара для всего этого — уж лучше бы она осталась продавщицей; третий написал в анкете не всю правду и думал о дне разоблачения, до которого надо использовать каждый час, учиться, бешено учиться... Четвертый ума приложить не мог, как дожить до стипендии и вообще как с ней быть, с этой нищенской стипендией, четвертью его прежнего заработка часовщика. И все это только ничтожная доля больших и малых страхов, а страх был далеко не единственным чувством, не совсем вязавшимся с песнями, маршировкой по площади и тем, что послужило для этого поводом.
Тут было, например, и чувство с прекрасным, но трудно произносимым названием,— чувство, которое не выносят обычно на арену политических действий. Ну, имело ли в самом деле отношение к протесту против названия «Помернплац» то обстоятельство, что Роберт с такой жадностью слушал рассказ девушки в свитере грубой вязки, словно то, что она рассказывала, было самой неслыханной историей на свете? Рассказ же этот и вовсе не имел к Помернплац никакого отношения, просто местом его действия была Померания. Девочка везла по ней в ручной тележке своих братьев, дело было пять лет тому назад. Померания пылала и дымилась, девочке Вере было четырнадцать лет — а ноги до чего болели!
Роберт Исваль громко пел вместе со всеми; он пел в знак протеста против политически неверного названия площади, он пел за призыв над воротами польского лагеря для военнопленных, и за Ванду и Дануту — своих учительниц; он пел потому, что пелось так легко, когда впереди была цель, и Трулезанд, и Карл Гейнц Рик, и Якоб Фильтер шагали рядом, а в толпе на тротуаре многим — это было по ним здорово заметно — не очень-то нравилось такое пение.
Роберт Исваль слушал Старого Фрица, который, пятясь задом, делал сообщение о своих переговорах с бургомистром, и одновременно Ангельхофа, разоблачавшего Када и произносившего его фамилию, словно имя гада ползучего; он слушал описание сцены на лестнице из кинофильма «Броненосец «Потемкин», и диалог о стратегии и тактике между Чапаевым и его комиссаром, и анекдот про то, как в самолете летели Сталин, Трумэн и тот англичанин... Этот анекдот он слышал сегодня уже в двенадцатый раз, зато в первый раз он слышал спор учителей г русского языка о твердом знаке в старославянском и далеко не в первый — речь Герхарда Тротцки о преимуществах табака из мать-и-мачехи, мнение Лизхен Штоль о Библии, возглас Труле-занда «Хелло, девочки!» и команду Квази «Три-четыре!»
Но совершенно новым был для него среди всего этого шума звук голоса, повествовавшего о девочке и ее братьях в полыхающей огнем Померании. Совершенно новым было и то, что с некоторых пор этот голос перестал ему казаться чересчур высоким и каким-то неуместным рядом с гудящим басом футболиста Тримборна, особенно в песне: «Вперед же по солнечным реям...»
Шагая по Помернплац, болтая и распевая песни, Роберт Исваль все время задавал себе один и тот же тревожный вопрос: нет, что же это, черт возьми, происходит, почему это он с некоторых пор, примерно с полудня, все старается отстать от первых рядов колонны и оказаться в середине ее, поближе к девушке в чересчур широком свитере и с чересчур высоким голосом — да и история ее про Померанию, в сущности, довольно банальна,— поближе к Вере Бильферт, швее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116