Ну а сейчас он ждет вечера. Время ползет как улитка, а ему ох как хочется домой. В эту Каноссу, коли уж в нее все равно придется возвращаться, лучше отправиться сегодня, когда его ждет купленная сыновьями литровочка.
Он снова встал: кашевары принесли обед. В двух котлах — квашеная капуста и картошка. Раздают, все заключенные довольны, только один цыган канючит, просит еще одну картофелину. Получил от Бурмута удар в ребра.
Закончилась и раздача еды. Осталось еще писарям получить обед, и тогда Бурмут может отсюда смыться. Он выпустил их из канцелярии в камеру, где их ждал принесенный домашними обед, только Мутавац не получил его, что Бурмуту казалось странным и непонятным. Уж ему-то жена раньше всех приносит еду.
— Где твоя жена? — теряя терпение, орет на него Бурмут.— Думаешь, я здесь к одному тебе приставлен?
Мутавац забился в угол, сел на парашу. Он с завистью смотрит, как едят остальные писари. Глотает слюну, в горле пересохло. Только глаза у него влажные. Лицо синее, словно после оплеух. Где его жена? Этот вопрос его волнует больше, чем кого-либо. Придет,
наверное, придет. Но он никак не может да и боится попробовать разъяснить Бурмуту, почему ее еще нет. Но вмешался Рашула. Слышал он, как Юришич утешал Мутавца, и сейчас, набивая рот, он злорадствует, высказывая предположение, что очаровательную госпожу Ольгу арестовали. За что? — поинтересовался Бурмут. Э, за что! Спросите Мутавца, папашка! Но Мутавац тупо уставился на Рашулу. Чувствует себя он ужасно, как будто тот сдирает с него кожу. Он пробует успокоить себя, обмануть. Может быть, с Ольгой на кухне случилась какая-нибудь неприятность, кастрюля перевернулась, соус подгорел, а может, она упала где-нибудь с его обедом, как это случилось утром. Он пробовал объяснить это Бурмуту, пробормотал несколько слов и умолк. Почему же она тогда не принесла обещанный завтрак? Безграничный страх и отчаяние застыли в его похожих на шляпки гвоздей мертвых зрачках. Кажется, они потухли и никогда больше не вспыхнут пламенем радости, никогда, больше никогда.
— Хватит болтать! — обрывает его Бурмут, он весь как на иголках, ему не терпится уйти.— Ты должен был сразу сказать, что твоя жена, наверное, в полиции, а не заставлять меня ждать.— Но словно луч соучастия пробил кору, которой за долгие годы службы затянулось сердце этого человека, он обрушился на Рашулу, продолжавшего издеваться над Мутавцем.— А ты молчи, о своей жене прежде позаботься! Растащат ее офицеры на кусочки! Да, а ты,— он снова повернулся к Мутавцу,— подонок, убедись, какой добрый папашка: я велю охраннику прислать сюда обед, если жена тебе его принесет.
И он запер дверь на ключ. Внизу во дворе ударили в колокол. Полдень — ив городе зазвонили колокола.
— Тихо, ребятки! Тихо! — кричит он, запирая последнего заключенного, которого охранник только что привел из суда. Потом сам как призрак шмыгнул по коридору и исчез на лестнице, словно он на самом деле призрак, спустившийся в преисподнюю.
Два часа послеобеденного отдыха наступили тихо, торжественно. Кажется, время остановилось. Все пусто кругом. И только раздающийся то здесь, то там шум в камерах свидетельствовал о присутствии жизни.
В городе, где сейчас царит наибольшее оживление, звонят полуденные колокола. Звуки взлетают, сливаются, множатся. Как будто в этот час, когда солнечный шар достиг высшей точки над землей, огромные стаи птиц с металлическим криком взлетели над городом и затеяли веселый свадебный танец.
Но и они устали и улетели на отдых. Солнечный шар покрылся патиной облаков, и кажется, что опускаются сумерки, вечерний звон смолк печально и уныло над черной обителью преступления без наказания и наказания без преступления.
ОТ ПОЛУДНЯ ДО ВЕЧЕРА
Время давно перевалило за полдень. В своей камере, даже не притронувшись к обеду, который принес дежурный, Петкович пишет императору прошение о помиловании, его все еще преследуют тайный шепот, страх и надежды. Он прервался только на минуту, когда в коридоре послышались шаги и где-то поблизости звякнул в замочной скважине ключ. Это охранник привел из карцера Дроба и удалился. Петкович продолжает писать. И снова все тихо. Только Дроб в камере клянет все и ругается, потом закатывает пощечину цыгану, что в обед клянчил картофелину, а пощечиной он наградил его за то, что тот съел его обед. Вот так он набьет морду и Рашуле, на поверке пожалуется начальнику тюрьмы, в газету сообщит; грозится и бахвалится, что перед заключенными восстановит свой престиж, подорванный незаконной отсидкой в карцере.
В камере, примыкавшей к камере писарей, беспокойно ворочается на тюфяке Феркович. Он еще пуще разозлился на суд и на жену, а больше всего на доктора, который, как он узнал от дежурного — разносчика всех новостей в тюрьме — собирается после обеда оперировать его жену. И не где-нибудь, а именно здесь! Что у них, больниц нет, что ли? Но какое ему до этого дело! И без того он ни с ней, ни с ребенком долго- долго, а может, никогда не увидится.
В той же камере пятнадцатилетний Грош с раскрытым ртом жадно ловит каждое слово старого рыжеволосого каторжника, прошедшего школу в Лепоглаве. За убийства этого старичка ждет смертная казнь, но вот сейчас в полученной от Мачека газете он прочитал, что император тяжело болен, и эта новость приводит каторжника в восторг:
— Если император умрет — лафа нам, уголовникам. Будет амнистия. Скостит тебе император годок-другой, глядишь — и сроку конец в этой проклятой Лепоглаве.
— Что такое амнистия? — недоумевает парнишка.
— Помилование, дубина ты стоеросовая! Всегда для нас, воров, лафа, когда в императорском доме происходит что-то радостное, например, если кто-то родится, но не как здесь,— смеется каторжник, а Феркович бросает в его сторону злобные взгляды.
— Но сейчас он вроде бы умирает? — возражает Грош.
— Болван! Умирает, да это и есть то, что надо! Смерть императора — жизнь каторжанам!
И Юришич в этой же камере. Еще утром ему стало известно, что Петкович хотел раздобыть бумагу, определенно, сейчас пишет прошение императору. А здесь даже воры говорят об амнистии. Какая амнистия может помочь Петковичу? Где найдется такой Его Величество, который мог бы амнистировать мозг и спасти его от ужаса и безумия?
Утром он говорил о себе, как о ком-то другом, который мог бы быть лучше, если окажется на свободе и в здоровой среде. Может, в этом Будущем Лучшем он предчувствовал своего спасителя? Действительно, разве бы оказался он в такой пропасти, если бы жизнь вокруг него была прямой и без зигзагов, которые стали правилом? Если бы его взор мог наслаждаться лучезарным видом свободного народа, над которым нет никаких опекунов? А не так, как сейчас, когда перед тобой страна, весь народ которой стоит на коленях у далекого трона, висит распятый, живет в состоянии депрессии и вопиет об амнистии!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
Он снова встал: кашевары принесли обед. В двух котлах — квашеная капуста и картошка. Раздают, все заключенные довольны, только один цыган канючит, просит еще одну картофелину. Получил от Бурмута удар в ребра.
Закончилась и раздача еды. Осталось еще писарям получить обед, и тогда Бурмут может отсюда смыться. Он выпустил их из канцелярии в камеру, где их ждал принесенный домашними обед, только Мутавац не получил его, что Бурмуту казалось странным и непонятным. Уж ему-то жена раньше всех приносит еду.
— Где твоя жена? — теряя терпение, орет на него Бурмут.— Думаешь, я здесь к одному тебе приставлен?
Мутавац забился в угол, сел на парашу. Он с завистью смотрит, как едят остальные писари. Глотает слюну, в горле пересохло. Только глаза у него влажные. Лицо синее, словно после оплеух. Где его жена? Этот вопрос его волнует больше, чем кого-либо. Придет,
наверное, придет. Но он никак не может да и боится попробовать разъяснить Бурмуту, почему ее еще нет. Но вмешался Рашула. Слышал он, как Юришич утешал Мутавца, и сейчас, набивая рот, он злорадствует, высказывая предположение, что очаровательную госпожу Ольгу арестовали. За что? — поинтересовался Бурмут. Э, за что! Спросите Мутавца, папашка! Но Мутавац тупо уставился на Рашулу. Чувствует себя он ужасно, как будто тот сдирает с него кожу. Он пробует успокоить себя, обмануть. Может быть, с Ольгой на кухне случилась какая-нибудь неприятность, кастрюля перевернулась, соус подгорел, а может, она упала где-нибудь с его обедом, как это случилось утром. Он пробовал объяснить это Бурмуту, пробормотал несколько слов и умолк. Почему же она тогда не принесла обещанный завтрак? Безграничный страх и отчаяние застыли в его похожих на шляпки гвоздей мертвых зрачках. Кажется, они потухли и никогда больше не вспыхнут пламенем радости, никогда, больше никогда.
— Хватит болтать! — обрывает его Бурмут, он весь как на иголках, ему не терпится уйти.— Ты должен был сразу сказать, что твоя жена, наверное, в полиции, а не заставлять меня ждать.— Но словно луч соучастия пробил кору, которой за долгие годы службы затянулось сердце этого человека, он обрушился на Рашулу, продолжавшего издеваться над Мутавцем.— А ты молчи, о своей жене прежде позаботься! Растащат ее офицеры на кусочки! Да, а ты,— он снова повернулся к Мутавцу,— подонок, убедись, какой добрый папашка: я велю охраннику прислать сюда обед, если жена тебе его принесет.
И он запер дверь на ключ. Внизу во дворе ударили в колокол. Полдень — ив городе зазвонили колокола.
— Тихо, ребятки! Тихо! — кричит он, запирая последнего заключенного, которого охранник только что привел из суда. Потом сам как призрак шмыгнул по коридору и исчез на лестнице, словно он на самом деле призрак, спустившийся в преисподнюю.
Два часа послеобеденного отдыха наступили тихо, торжественно. Кажется, время остановилось. Все пусто кругом. И только раздающийся то здесь, то там шум в камерах свидетельствовал о присутствии жизни.
В городе, где сейчас царит наибольшее оживление, звонят полуденные колокола. Звуки взлетают, сливаются, множатся. Как будто в этот час, когда солнечный шар достиг высшей точки над землей, огромные стаи птиц с металлическим криком взлетели над городом и затеяли веселый свадебный танец.
Но и они устали и улетели на отдых. Солнечный шар покрылся патиной облаков, и кажется, что опускаются сумерки, вечерний звон смолк печально и уныло над черной обителью преступления без наказания и наказания без преступления.
ОТ ПОЛУДНЯ ДО ВЕЧЕРА
Время давно перевалило за полдень. В своей камере, даже не притронувшись к обеду, который принес дежурный, Петкович пишет императору прошение о помиловании, его все еще преследуют тайный шепот, страх и надежды. Он прервался только на минуту, когда в коридоре послышались шаги и где-то поблизости звякнул в замочной скважине ключ. Это охранник привел из карцера Дроба и удалился. Петкович продолжает писать. И снова все тихо. Только Дроб в камере клянет все и ругается, потом закатывает пощечину цыгану, что в обед клянчил картофелину, а пощечиной он наградил его за то, что тот съел его обед. Вот так он набьет морду и Рашуле, на поверке пожалуется начальнику тюрьмы, в газету сообщит; грозится и бахвалится, что перед заключенными восстановит свой престиж, подорванный незаконной отсидкой в карцере.
В камере, примыкавшей к камере писарей, беспокойно ворочается на тюфяке Феркович. Он еще пуще разозлился на суд и на жену, а больше всего на доктора, который, как он узнал от дежурного — разносчика всех новостей в тюрьме — собирается после обеда оперировать его жену. И не где-нибудь, а именно здесь! Что у них, больниц нет, что ли? Но какое ему до этого дело! И без того он ни с ней, ни с ребенком долго- долго, а может, никогда не увидится.
В той же камере пятнадцатилетний Грош с раскрытым ртом жадно ловит каждое слово старого рыжеволосого каторжника, прошедшего школу в Лепоглаве. За убийства этого старичка ждет смертная казнь, но вот сейчас в полученной от Мачека газете он прочитал, что император тяжело болен, и эта новость приводит каторжника в восторг:
— Если император умрет — лафа нам, уголовникам. Будет амнистия. Скостит тебе император годок-другой, глядишь — и сроку конец в этой проклятой Лепоглаве.
— Что такое амнистия? — недоумевает парнишка.
— Помилование, дубина ты стоеросовая! Всегда для нас, воров, лафа, когда в императорском доме происходит что-то радостное, например, если кто-то родится, но не как здесь,— смеется каторжник, а Феркович бросает в его сторону злобные взгляды.
— Но сейчас он вроде бы умирает? — возражает Грош.
— Болван! Умирает, да это и есть то, что надо! Смерть императора — жизнь каторжанам!
И Юришич в этой же камере. Еще утром ему стало известно, что Петкович хотел раздобыть бумагу, определенно, сейчас пишет прошение императору. А здесь даже воры говорят об амнистии. Какая амнистия может помочь Петковичу? Где найдется такой Его Величество, который мог бы амнистировать мозг и спасти его от ужаса и безумия?
Утром он говорил о себе, как о ком-то другом, который мог бы быть лучше, если окажется на свободе и в здоровой среде. Может, в этом Будущем Лучшем он предчувствовал своего спасителя? Действительно, разве бы оказался он в такой пропасти, если бы жизнь вокруг него была прямой и без зигзагов, которые стали правилом? Если бы его взор мог наслаждаться лучезарным видом свободного народа, над которым нет никаких опекунов? А не так, как сейчас, когда перед тобой страна, весь народ которой стоит на коленях у далекого трона, висит распятый, живет в состоянии депрессии и вопиет об амнистии!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108