Но я этого не сделал, а она все плакала и плакала. Наконец всхлипы затихли и я смог вставить несколько слов.
– Где с ним будут прощаться? – спросил я и зевнул.
– В морге на улице Кальсада. В два часа.
– Непременно буду, – сказал я, положил трубку и опять лег спать.
Проснулся я поздно, чувствовал себя совсем разбитым, ноги еще гудели от бешеной беготни тех дней и не желали подчиняться даже ради Себастьяна. К тому же должен признаться, что я его недолюбливал с тех пор, как он при всей семье заорал на дядю Модесто: «На кой черт тебе, идиоту несчастному, нужна эта заграница?»
Растерявшись, Модесто молча опустил голову, и этот знак покорности еще больше распалил Себастьяна; вены у него на шее вздулись канатами, лицо перекосилось от ярости, и он прорычал: «Засранец ты, вот ты кто, засранец».
Роса, его жена, и кузина Соледад тотчас увели Себастьяна от греха подальше, так как во гневе с сангвиниками всякое может случиться. Этот эпизод произошел многие годы назад, так давно, что никто уже и не вспоминал об отъезде Модесто, но зато как не вспомнить приезд дядюшки на Кубу спустя несколько лет в качестве туриста – сияющего, с кучей подарков для всех и для Себастьяна, который уже не ходил в начальниках, ибо его сместили даже с последнего поста, с поста директора фабрики по изготовлению матрацев, обвинив в том, что пять матрацев он утащил домой, столько же преподнес друзьям, а два подарил Летисии, своей секретарше и последней любовнице.
Себастьян тогда протестовал, кричал. Мол, матрацы ему выдал его бывший начальник в качестве премии за хорошую работу, и этот подарок он просто поделил с другими. Секретарша получила две штуки за усердие, а остальные он отдал вовсе не приятелям, а нужным людям с соседней прядильной фабрики, у которых надо было срочно получить очесы для набивки матрацев. Если дожидаться, говорил он, поставок по линии министерства, то план выпуска тюфячной продукции наверняка был бы сорван. Такие доводы привел Себастьян в свое оправдание, но никто и ухом не повел, и он только навредил самому себе. Секретарша вскоре его покинула, а полезные люди, получившие в награду матрацы, не только не встали на его защиту, но избегали с ним даже встречаться. Устроившись в конце концов разнорабочим на другую фабрику, он совсем опустился и впал в глубокую депрессию, из которой его порой выводило только спиртное. Вскоре он заработал первый инфаркт, а затем его настиг и второй, последний.
«Такие вот дела. Вчера – начальник, сегодня – куча дерьма. С десяток лет в раю, и навек в гробу», – сказал я себе, начиная одеваться и с некоторым сомнением поглядывая на красную рубашку с короткими рукавами. По традиции, конечно, следовало облачиться во все черное, надеть черный пиджак (хотя черного пиджака у меня не было), но жара стояла такая, что ни покойного, ни вообще кого-либо не шокировала бы моя красная рубаха. Кроме того, я всего лишь буду присутствовать на панихиде, дабы соблюсти приличие. В этот день у меня оставалось очень мало свободного времени, так как надо было еще купить ром и кусок свинины по карточкам.
Мысль о роме напомнила мне, что следует позвонить в лавку, но я никак не мог дозвониться. Ни с того ни с сего аппарат онемел и не подавал признаков жизни, хотя я колотил по нему трубкой. Но телефон не отзывался и молчал, как убитый. Обессилев, я зажег сигарету и глубоко вдохнул благовонный дым, всегда наполнявший меня невыразимым чувством покоя и уверенности.
Что это за чудо – курить! Глотать дым, будто впитываешь энергию Вселенной; щекотать дымком свое нутро, выпускать дым медленно-медленно, подобно скряге, расстающемуся с сокровищем; смотреть, смотреть, как плывут вверх диковинные завитки, похожие на привидения, и растворяются в воздухе мыльными пузырями, обращаясь в ничто. Такова жизнь, думалось мне. Дуновение энергии в бренном теле, а потом – ничто. Ничто?
А разве за последней дверью не открываются новые пути? Куда теперь вознесся Себастьян? Или он так и не покинул своей отжившей плоти, которая вскоре достанется прожорливым червям?
«Философствуешь, старик, слишком много философствуешь», – сказал бы мой друг Франсис, услышав мои сентенции. Моя бывшая жена Бэби высказалась бы, как всегда, категорично: «Ты – идиот, философствующий идиот».
Нет, я был не философствующим идиотом, а просто мыслящим человеком, который отчаянно хотел понять окружающий мир, понять, почему моя жизнь и жизнь других проходит именно так, а не иначе.
«Вот, вот, – смеялся Франсис, – опять ударяешься в философию, Платон кубинский».
«Идиот-философ, зануда, горемыка», – повторяла Бэби голосом с треснутой патефонной пластинки.
Хватит, сказал я себе, завершая утренний туалет и стараясь отогнать лезшие в голову гнетущие мысли.
Позавтракав и заперев дверь на большой висячий замок, я вышел на улицу, где катили редкие машины и стаи велосипедистов. Глядя в оба, чтобы не попасть под колеса, я направился на панихиду по дяде Себастьяну.
Десять часов утра. Моника выходит на балкон своей квартиры и смотрит вниз, на улицу 23, на Рампу, сердце города, пропускающее через себя всю кровь Гаваны, большое сердце Гаваны, ее подлинный центр. Пампам – отдаются в сердце гудки и звонки автобусов, машин, грузовиков, велосипедов, велотакси, тележек и даже повозок, запряженных лошадьми и едущих к морю или с моря. Рам-рам – стучит сердце, когда толпа срывается с места и бежит к автобусу, который затормозил в двадцати метрах от остановки, а две женщины уже орут в голос и дерутся, сталкивая друг друга с подножки. Та-та-та – задыхается сердце, когда проезжает другой автобус, облепленный людьми, которые цепляются за окна и двери и охотно вскарабкались бы на крышу, если бы туда еще можно было влезть.
Моника зевает и потягивается. Люди на тротуарах бредут не спеша, словно им не надо никуда торопиться, хотя многие опаздывают на работу в учреждениях и министерствах, находящихся поблизости, таких, как Кубинское телевидение, Министерства сахарной промышленности и народного здравоохранения, Агентство Пренса Латина или – немного дальше – Министерства труда и внешней торговли, авиационные агентства. В маленьком парке по другую сторону улицы, как раз напротив дома Моники, уличные торговцы устанавливают на Меркадо легкие ларьки и раскладывают в них свой нехитрый товар, как то: кустарные поделки, погремушки-мараки, ожерелья, куколок-негритянок, обувь, женскую одежду, книги. В глубине этого марокканского базара продавец книг Ремберто, знакомый Моники, открывает чемодан и извлекает экземпляр «Мира иллюзий», посвященный Рейнальдо Аренасом своему последнему кубинскому возлюбленному, издание начала 1967 года, за которое книжник просит двадцать пять долларов, но в конце концов отдаст Монике за пятнадцать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
– Где с ним будут прощаться? – спросил я и зевнул.
– В морге на улице Кальсада. В два часа.
– Непременно буду, – сказал я, положил трубку и опять лег спать.
Проснулся я поздно, чувствовал себя совсем разбитым, ноги еще гудели от бешеной беготни тех дней и не желали подчиняться даже ради Себастьяна. К тому же должен признаться, что я его недолюбливал с тех пор, как он при всей семье заорал на дядю Модесто: «На кой черт тебе, идиоту несчастному, нужна эта заграница?»
Растерявшись, Модесто молча опустил голову, и этот знак покорности еще больше распалил Себастьяна; вены у него на шее вздулись канатами, лицо перекосилось от ярости, и он прорычал: «Засранец ты, вот ты кто, засранец».
Роса, его жена, и кузина Соледад тотчас увели Себастьяна от греха подальше, так как во гневе с сангвиниками всякое может случиться. Этот эпизод произошел многие годы назад, так давно, что никто уже и не вспоминал об отъезде Модесто, но зато как не вспомнить приезд дядюшки на Кубу спустя несколько лет в качестве туриста – сияющего, с кучей подарков для всех и для Себастьяна, который уже не ходил в начальниках, ибо его сместили даже с последнего поста, с поста директора фабрики по изготовлению матрацев, обвинив в том, что пять матрацев он утащил домой, столько же преподнес друзьям, а два подарил Летисии, своей секретарше и последней любовнице.
Себастьян тогда протестовал, кричал. Мол, матрацы ему выдал его бывший начальник в качестве премии за хорошую работу, и этот подарок он просто поделил с другими. Секретарша получила две штуки за усердие, а остальные он отдал вовсе не приятелям, а нужным людям с соседней прядильной фабрики, у которых надо было срочно получить очесы для набивки матрацев. Если дожидаться, говорил он, поставок по линии министерства, то план выпуска тюфячной продукции наверняка был бы сорван. Такие доводы привел Себастьян в свое оправдание, но никто и ухом не повел, и он только навредил самому себе. Секретарша вскоре его покинула, а полезные люди, получившие в награду матрацы, не только не встали на его защиту, но избегали с ним даже встречаться. Устроившись в конце концов разнорабочим на другую фабрику, он совсем опустился и впал в глубокую депрессию, из которой его порой выводило только спиртное. Вскоре он заработал первый инфаркт, а затем его настиг и второй, последний.
«Такие вот дела. Вчера – начальник, сегодня – куча дерьма. С десяток лет в раю, и навек в гробу», – сказал я себе, начиная одеваться и с некоторым сомнением поглядывая на красную рубашку с короткими рукавами. По традиции, конечно, следовало облачиться во все черное, надеть черный пиджак (хотя черного пиджака у меня не было), но жара стояла такая, что ни покойного, ни вообще кого-либо не шокировала бы моя красная рубаха. Кроме того, я всего лишь буду присутствовать на панихиде, дабы соблюсти приличие. В этот день у меня оставалось очень мало свободного времени, так как надо было еще купить ром и кусок свинины по карточкам.
Мысль о роме напомнила мне, что следует позвонить в лавку, но я никак не мог дозвониться. Ни с того ни с сего аппарат онемел и не подавал признаков жизни, хотя я колотил по нему трубкой. Но телефон не отзывался и молчал, как убитый. Обессилев, я зажег сигарету и глубоко вдохнул благовонный дым, всегда наполнявший меня невыразимым чувством покоя и уверенности.
Что это за чудо – курить! Глотать дым, будто впитываешь энергию Вселенной; щекотать дымком свое нутро, выпускать дым медленно-медленно, подобно скряге, расстающемуся с сокровищем; смотреть, смотреть, как плывут вверх диковинные завитки, похожие на привидения, и растворяются в воздухе мыльными пузырями, обращаясь в ничто. Такова жизнь, думалось мне. Дуновение энергии в бренном теле, а потом – ничто. Ничто?
А разве за последней дверью не открываются новые пути? Куда теперь вознесся Себастьян? Или он так и не покинул своей отжившей плоти, которая вскоре достанется прожорливым червям?
«Философствуешь, старик, слишком много философствуешь», – сказал бы мой друг Франсис, услышав мои сентенции. Моя бывшая жена Бэби высказалась бы, как всегда, категорично: «Ты – идиот, философствующий идиот».
Нет, я был не философствующим идиотом, а просто мыслящим человеком, который отчаянно хотел понять окружающий мир, понять, почему моя жизнь и жизнь других проходит именно так, а не иначе.
«Вот, вот, – смеялся Франсис, – опять ударяешься в философию, Платон кубинский».
«Идиот-философ, зануда, горемыка», – повторяла Бэби голосом с треснутой патефонной пластинки.
Хватит, сказал я себе, завершая утренний туалет и стараясь отогнать лезшие в голову гнетущие мысли.
Позавтракав и заперев дверь на большой висячий замок, я вышел на улицу, где катили редкие машины и стаи велосипедистов. Глядя в оба, чтобы не попасть под колеса, я направился на панихиду по дяде Себастьяну.
Десять часов утра. Моника выходит на балкон своей квартиры и смотрит вниз, на улицу 23, на Рампу, сердце города, пропускающее через себя всю кровь Гаваны, большое сердце Гаваны, ее подлинный центр. Пампам – отдаются в сердце гудки и звонки автобусов, машин, грузовиков, велосипедов, велотакси, тележек и даже повозок, запряженных лошадьми и едущих к морю или с моря. Рам-рам – стучит сердце, когда толпа срывается с места и бежит к автобусу, который затормозил в двадцати метрах от остановки, а две женщины уже орут в голос и дерутся, сталкивая друг друга с подножки. Та-та-та – задыхается сердце, когда проезжает другой автобус, облепленный людьми, которые цепляются за окна и двери и охотно вскарабкались бы на крышу, если бы туда еще можно было влезть.
Моника зевает и потягивается. Люди на тротуарах бредут не спеша, словно им не надо никуда торопиться, хотя многие опаздывают на работу в учреждениях и министерствах, находящихся поблизости, таких, как Кубинское телевидение, Министерства сахарной промышленности и народного здравоохранения, Агентство Пренса Латина или – немного дальше – Министерства труда и внешней торговли, авиационные агентства. В маленьком парке по другую сторону улицы, как раз напротив дома Моники, уличные торговцы устанавливают на Меркадо легкие ларьки и раскладывают в них свой нехитрый товар, как то: кустарные поделки, погремушки-мараки, ожерелья, куколок-негритянок, обувь, женскую одежду, книги. В глубине этого марокканского базара продавец книг Ремберто, знакомый Моники, открывает чемодан и извлекает экземпляр «Мира иллюзий», посвященный Рейнальдо Аренасом своему последнему кубинскому возлюбленному, издание начала 1967 года, за которое книжник просит двадцать пять долларов, но в конце концов отдаст Монике за пятнадцать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62