порой мне представляется, что у меня ничего не осталось, кроме воспоминаний, – столь многое теперь стало лишь воспоминанием…
Конечно, писание – это не более чем способ беседовать с самим собой. Вот до чего я дошел в своем одиночестве – величие всегда должно иметь своим следствием одиночество. Быть великим означает вызывать преклонение одних, осуждение других и непонимание всех остальных; величие есть само по себе изгнание, но для меня оно теперь еще более тяжко – здесь, в Венеции, – изгнание не только в смысле духовном, но также и в географическом – порою невыносимое одиночество… Общество самого себя – сладостное бремя! – это одновременно и величайшая боль изгнания, и величайшее его утешение… Уединение – это единственная роскошь, которою оно дарит!»
В этом месте я заставил себя остановиться и оценить прочитанное, хотя единственное, чего мне хотелось, это продолжать чтение, пока не дочитаю до последнего слова. Теперь я мало сомневался в том, что мемуары подлинные. Все это звучало правдоподобно. Поэт словно прямо обращался ко мне. Я был уверен, что эти страницы хранят прикосновение Байрона; я даже видел по внезапным утолщениям линий, в каких местах он останавливался, чтобы обмакнуть перо в чернила. Я был первым, кто за все годы получил возможность прочитать, какие мысли посещали его в те мгновения, и это делало маленькую книжечку вещью совершенно особой, не похожей ни на что, что мне до сих пор доводилось держать в руках. Казалось, моя жизнь остановилась. Чувства, все разом, обратились в груду лома, как машина, на полном ходу врезавшаяся в стену. Только присутствие синьора Апулья удерживало меня от того, чтобы не расплакаться.
Позаботившись о том, чтобы ни единым мускулом лица не выдать своего потрясения, я посмотрел на книгу под углом к свету, не осталось ли каких тайных следов на бумаге. Таковых не оказалось. Потом достал из кейса образцы байроновского почерка и принялся сравнивать с текстом записной книжки – слово за словом, буква за буквой. Через двадцать минут я увидел, что расхождений нет.
Джузеппе оторвался от шкатулки и с уважением дилетанта наблюдал за моими манипуляциями.
– Ну что? – поинтересовался он, когда я убрал образцы обратно в кейс. – Это та книга, которую ты ищешь?
– Возможно. Но мне нужно прочитать ее всю, прежде чем решить это. Не возражаешь?
– Читай, синьор. Я подожду.
Ему не пришлось ждать слишком долго, потому что, к моему глубокому разочарованию, исписанных страниц оказалось всего двадцать. Я читал их, и что-то странное происходило со мной. Сначала я вдруг оказался в городе, в Венеции. Маленькая, забитая вещами квартирка Джузеппе осталась где-то позади, забылись его приятели, угрожающе ожидающие за дверью. Вместо всего этого я увидел молодого поэта, сидящего за столом и пишущего. Я слышал его бормотание. Сквозь плеск воды в канале различался скрип пера. Свет мерцающим занавесом взлетал над водой. Но я находился не снаружи, как бывало раньше, наблюдая за ним от противоположной стены комнаты. Я был в его голове, читал его глазами, и слова наполняли меня ужасным и клаустрофобическим ощущением deja vu. Еще не прочитав, я уже предугадывал следующее слово, какое он напишет. Как будто я был уже не я, но Байрон, перечитывающий им написанное в бледном свете зари.
Как и обещал поэт, то, что я прочитал дальше, было написано им в свое оправдание. Он подробно останавливался на своем недолгом браке, описывая жену как женщину злую, ограниченную и коварную, чье самолюбие было уязвлено его величием, и задавшуюся целью всячески посрамлять его. Были, тоже как он обещал, и пространные описания его жизни в изгнании. Подробный пересказ разговора с Шелли о реинкарнации, перемежающийся размышлениями Байрона об Италии (очень близкие моим собственным), о женщинах и о том, обладают ли животные душой. И только ближе к концу появилось упоминание об Августе.
«Я любил и утратил любовь – в этом я подобен всем людям, – хотя немногие терпят столь полную утрату, как я! Мы испытываем боль утраты потоми, что утраченное является частью нас – чем больше от себя мы находим в нем, тем сильней мы любим, – вот почему так называемая противоестественная любовь всегда казалась мне наиболее естественной… Позвольте мне здесь открыто признаться – мои полупризнания в этом присутствуют во многих моих произведениях: я люблю Августу не только как свою сестру, но также как женщину.
Как женщину! Общество возденет в ужасе руки и назовет меня чудовищем – но что может быть более естественным – более человечным, – чем любить существо, которое мне ближе кого бы то ни было? И любить ее столь сильно, что знания, что она, единственная, может существовать – и существует сейчас, – одного этого знания, говорю достаточно, чтобы до некоторой степени облегчить мое одиночество.
И все же я одинок… Как бы мне хотелось увидеть кого-нибудь из моих английских друзей, поговорить хоть с каким-то англичанином – подошел бы и Полидори, ей-богу. Но Шелли нет в Венеции весь этот месяц, и вот уж вечность, как никто из Англии не удосуживается посетить меня, – приходится довольствоваться обществом моего зверинца да девушки-простолюдинки с юга Италии, которая выводит меня из себя тем, что устраивает мне сцены – к чему, безусловно, женщины имеют слабость, которую я нахожу наиболее утомительной. Нынче вечером придется искать спасения от нее в Опере, где предстоит томиться скукой – невыносимой скукой – и терпеть любопытные взгляды, как всегда».
Это был последний абзац и, что касалось меня, последнее необходимое доказательство. «Девушкой-простолюдинкой с юга Италии» была Мария Апулья, с которой Байрон явно поссорился в тот день. Хотя он не отнесся к ссоре серьезно, она, возможно, восприняла ее как окончательный разрыв. Отчаянно нуждаясь в обществе англичан, он отправился в оперу, встретил там Гилберта и пригласил к себе на обед. Тем временем Мария, в ярости оттого, что ею так демонстративно пренебрегли, исчезла, прихватив записную книжку.
В конце концов, сделав над собой усилие, чтобы не показать своих чувств, я положил книжку на стол перед собой. К этому времени на улице совсем стемнело. Молодежь теперь хозяйничала в городе, и над мощеными улицами разносились перекликающиеся голоса. Хищно сузив глаза, синьор Апулья внимательно наблюдал за мной, подсчитывая, какую цену заломить.
– Ты прав, синьор, – сказал я. – Возможно, это та книга, которую я ищу. Но, повторю еще раз, она может быть и талантливой подделкой.
– В этом мире ни в чем нельзя быть уверенным. Я могу лишь повторить то, что сказал: книжка находилась в нашей семье сколько я себя помню. Хочешь ты ее купить или нет?
Я помолчал. Здравый смысл подсказывал, что следует по крайней мере позвонить Вернону или даже вызвать его в Неаполь, чтобы он взглянул на книжку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
Конечно, писание – это не более чем способ беседовать с самим собой. Вот до чего я дошел в своем одиночестве – величие всегда должно иметь своим следствием одиночество. Быть великим означает вызывать преклонение одних, осуждение других и непонимание всех остальных; величие есть само по себе изгнание, но для меня оно теперь еще более тяжко – здесь, в Венеции, – изгнание не только в смысле духовном, но также и в географическом – порою невыносимое одиночество… Общество самого себя – сладостное бремя! – это одновременно и величайшая боль изгнания, и величайшее его утешение… Уединение – это единственная роскошь, которою оно дарит!»
В этом месте я заставил себя остановиться и оценить прочитанное, хотя единственное, чего мне хотелось, это продолжать чтение, пока не дочитаю до последнего слова. Теперь я мало сомневался в том, что мемуары подлинные. Все это звучало правдоподобно. Поэт словно прямо обращался ко мне. Я был уверен, что эти страницы хранят прикосновение Байрона; я даже видел по внезапным утолщениям линий, в каких местах он останавливался, чтобы обмакнуть перо в чернила. Я был первым, кто за все годы получил возможность прочитать, какие мысли посещали его в те мгновения, и это делало маленькую книжечку вещью совершенно особой, не похожей ни на что, что мне до сих пор доводилось держать в руках. Казалось, моя жизнь остановилась. Чувства, все разом, обратились в груду лома, как машина, на полном ходу врезавшаяся в стену. Только присутствие синьора Апулья удерживало меня от того, чтобы не расплакаться.
Позаботившись о том, чтобы ни единым мускулом лица не выдать своего потрясения, я посмотрел на книгу под углом к свету, не осталось ли каких тайных следов на бумаге. Таковых не оказалось. Потом достал из кейса образцы байроновского почерка и принялся сравнивать с текстом записной книжки – слово за словом, буква за буквой. Через двадцать минут я увидел, что расхождений нет.
Джузеппе оторвался от шкатулки и с уважением дилетанта наблюдал за моими манипуляциями.
– Ну что? – поинтересовался он, когда я убрал образцы обратно в кейс. – Это та книга, которую ты ищешь?
– Возможно. Но мне нужно прочитать ее всю, прежде чем решить это. Не возражаешь?
– Читай, синьор. Я подожду.
Ему не пришлось ждать слишком долго, потому что, к моему глубокому разочарованию, исписанных страниц оказалось всего двадцать. Я читал их, и что-то странное происходило со мной. Сначала я вдруг оказался в городе, в Венеции. Маленькая, забитая вещами квартирка Джузеппе осталась где-то позади, забылись его приятели, угрожающе ожидающие за дверью. Вместо всего этого я увидел молодого поэта, сидящего за столом и пишущего. Я слышал его бормотание. Сквозь плеск воды в канале различался скрип пера. Свет мерцающим занавесом взлетал над водой. Но я находился не снаружи, как бывало раньше, наблюдая за ним от противоположной стены комнаты. Я был в его голове, читал его глазами, и слова наполняли меня ужасным и клаустрофобическим ощущением deja vu. Еще не прочитав, я уже предугадывал следующее слово, какое он напишет. Как будто я был уже не я, но Байрон, перечитывающий им написанное в бледном свете зари.
Как и обещал поэт, то, что я прочитал дальше, было написано им в свое оправдание. Он подробно останавливался на своем недолгом браке, описывая жену как женщину злую, ограниченную и коварную, чье самолюбие было уязвлено его величием, и задавшуюся целью всячески посрамлять его. Были, тоже как он обещал, и пространные описания его жизни в изгнании. Подробный пересказ разговора с Шелли о реинкарнации, перемежающийся размышлениями Байрона об Италии (очень близкие моим собственным), о женщинах и о том, обладают ли животные душой. И только ближе к концу появилось упоминание об Августе.
«Я любил и утратил любовь – в этом я подобен всем людям, – хотя немногие терпят столь полную утрату, как я! Мы испытываем боль утраты потоми, что утраченное является частью нас – чем больше от себя мы находим в нем, тем сильней мы любим, – вот почему так называемая противоестественная любовь всегда казалась мне наиболее естественной… Позвольте мне здесь открыто признаться – мои полупризнания в этом присутствуют во многих моих произведениях: я люблю Августу не только как свою сестру, но также как женщину.
Как женщину! Общество возденет в ужасе руки и назовет меня чудовищем – но что может быть более естественным – более человечным, – чем любить существо, которое мне ближе кого бы то ни было? И любить ее столь сильно, что знания, что она, единственная, может существовать – и существует сейчас, – одного этого знания, говорю достаточно, чтобы до некоторой степени облегчить мое одиночество.
И все же я одинок… Как бы мне хотелось увидеть кого-нибудь из моих английских друзей, поговорить хоть с каким-то англичанином – подошел бы и Полидори, ей-богу. Но Шелли нет в Венеции весь этот месяц, и вот уж вечность, как никто из Англии не удосуживается посетить меня, – приходится довольствоваться обществом моего зверинца да девушки-простолюдинки с юга Италии, которая выводит меня из себя тем, что устраивает мне сцены – к чему, безусловно, женщины имеют слабость, которую я нахожу наиболее утомительной. Нынче вечером придется искать спасения от нее в Опере, где предстоит томиться скукой – невыносимой скукой – и терпеть любопытные взгляды, как всегда».
Это был последний абзац и, что касалось меня, последнее необходимое доказательство. «Девушкой-простолюдинкой с юга Италии» была Мария Апулья, с которой Байрон явно поссорился в тот день. Хотя он не отнесся к ссоре серьезно, она, возможно, восприняла ее как окончательный разрыв. Отчаянно нуждаясь в обществе англичан, он отправился в оперу, встретил там Гилберта и пригласил к себе на обед. Тем временем Мария, в ярости оттого, что ею так демонстративно пренебрегли, исчезла, прихватив записную книжку.
В конце концов, сделав над собой усилие, чтобы не показать своих чувств, я положил книжку на стол перед собой. К этому времени на улице совсем стемнело. Молодежь теперь хозяйничала в городе, и над мощеными улицами разносились перекликающиеся голоса. Хищно сузив глаза, синьор Апулья внимательно наблюдал за мной, подсчитывая, какую цену заломить.
– Ты прав, синьор, – сказал я. – Возможно, это та книга, которую я ищу. Но, повторю еще раз, она может быть и талантливой подделкой.
– В этом мире ни в чем нельзя быть уверенным. Я могу лишь повторить то, что сказал: книжка находилась в нашей семье сколько я себя помню. Хочешь ты ее купить или нет?
Я помолчал. Здравый смысл подсказывал, что следует по крайней мере позвонить Вернону или даже вызвать его в Неаполь, чтобы он взглянул на книжку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71