Выпил одним махом и нажал на кнопку пульта. Два зверя загрызали третьего. Болек с омерзением переключил канал. Побритая наголо женщина шла по улице и пела. Прохожие не обращали на нее никакого внимания. Болек тоже лишь пожал плечами и пошел на кухню. На столе под стеклянным колпаком громоздилась гора бутербродов.
«Не больно-то она постаралась сегодня», – подумал он. Там были с ветчиной, лососем, с салями и сыром.
– Огурец и то ей лень было нарезать, – проворчал Болек. Он поставил сковороду на плиту, открыл холодильник, достал грудинку и отсчитал шесть яиц. Подумал и добавил еще два. – А что, на себе, что ль, экономить, – сказал вслух. Взял еду в залу.
Женщины на экране уже не было. Теперь там беседовали двое мужчин в костюмах. Болек уселся поудобнее и стал есть. Кусок яичницы, бутерброд, еще яичницы, еще бутерброд – с майонезом, кетчупом, соусом по-татарски и с горчицей, снова яичница, – и все это сидя голышом, в одних тапках. Шкварки Болек откладывал в сторонку и сначала ел без них. Шкварки были на десерт. Он разложил их на бутерброде с сыром и полил горчицей. В конце вытер тарелку кусочком хлеба. Икнул, потом рыгнул. Шейх, подняв голову, открыл один глаз.
«Вот так должен начинаться день, отныне и навсегда», – подумал Болек. Повалился на диван, растянувшись на нем во весь рост. Черная кожа скрипела под его большим белым телом, а он медленно и сонно перебирал в уме дела, которые его ждут. Телефон лежал рядом, стоило лишь протянуть руку, но он не торопился, потому что ему вновь явилась Ирина. Правда, Болек точно не знал, это он о ней думает или она приходит сама, но быстро отбросил сомнения и закрыл глаза. Таинственно улыбаясь, она зависла в дверях, одетая в прозрачный халатик с золотыми блестками. В руках у нее был огромный блестящий самовар, из которого валил пар.
Из окна были видны перроны. На багажных тележках и просто навалом лежали раздутые клетчатые сумки. Женщины с Зеленки, женщины из Зомбек шили не поднимая головы от машинок, а когда все же покидали свои места, их тут же занимали другие, стук игл и стрекот челноков не прекращался ни днем ни ночью, и каждый поезд до Минска, все склады до Москвы были забиты джинсовой, болоньевой, клеенчатой и хлопковой дешевкой, скроенной и состроченной здесь – из говна конфетка, да какая: с «золотыми» пластмассовыми пуговицами или «серебряными» пряжками. Бесконечный поток материалов с Дальнего Востока бежит в подвалы и полуподвалы, разбросанные по всему воломинскому направлению и, превратившись в вещи, течет вспять на восток, правда ближний, по-прежнему жаждущий фасонов, моделей, цветов, поддельного блеска Запада, словно там, в этих Шепетовках, Гомелях и Бобруйсках, столетиями все ходили голыми, а теперь у них внезапно открылись глаза, как у прародителей в раю, и они хотят поскорее прикрыть свою наготу, испытывая стыд перед остальным миром, давным-давно одетым. Женщины в тренировочных костюмах стояли на стреме. Стояли вокруг сваленных в кучу клетчатых сумок, готовые к обороне, точно стражи еще не встречавшихся в истории курганов, где сокрыты не клады прошлого, а знамения, предзнаменования того, что грядет, ибо человеческая тоска не знает границ и преодолевает не только пространство, но и время.
Блондин стоял и смотрел на перроны Восточного, слегка покачивая бедрами. На нем были джинсы за три сотни – то что надо. Мысленно он прибавлял к этому ботинки – еще четыре сотни, и рубашка за две – получается девять. В прихожей висит куртка – целый кусок – с телефоном – еще три с половиной сотни плюс бумажник – а там двенадцать сотен в разных номиналах. Тридцать с лишним, если не считать часов, золотой цепуры, трусов и разной мелочевки по карманам.
«Неплохо, хотя могло бы быть и лучше», – думал Белобрысый. В конце концов, он стоит большего со своими девяноста килограммами мускулов, костей и кожи без капли жира. Все действует безотказно, полностью послушное его воле. Сухожилия натягиваются за долю секунды и мгновенно расслабляются по его приказу. Кожа гладкая, грудь выпуклая, холка мощная, брюшные мышцы рельефные, бицепсы им под стать. Поэтому Белобрысый не любил людскую толчею, не любил, чтобы кто-то дотрагивался до него без его явного на то согласия. Иногда он выбирал кого-нибудь в толпе и шел прямо на него, ожидая, когда тот в него врежется. Тогда Белобрысый напрягал мышцы и смотрел, как прохожий отлетает от него, разворачиваясь на сто восемьдесят градусов от силы удара, и остается стоять с разинутым ртом. Белобрысый не останавливался, не улыбался, а шел дальше своей дорогой, потому что слабаки вызывали у него омерзение не меньшее, чем чужое случайное прикосновение. Он знал, что в один прекрасный день бросит все это – Бялостоцкую, Зомбковскую, Брестскую, бросит Вильнюсский и Восточный, перестанет ждать звонков, это он будет звонить – оттуда, куда не проникает людская вонь и где его тело будет застраховано от всяких случайностей, от человеческой гнили, от обыденности остановок и подземных переходов, туда он будет посылать тех, кто слабее его и кто, конечно, спит и видит переплюнуть его в силе, – но это у них не выгорит.
«Шваль, – думал он, наблюдая, как вдали, на перроне, мужик взваливает на гору сумок все новые. – Теперь у них и бабок нет. Взамен остались только эти тряпки, которым грош цена. Раз-два, и у этой швали ни гроша за душой. Всё свои отберут. Толку ноль. Дурак этот Макс. Можно было бы ими заняться». При этой мысли Белобрысый усмехнулся. Пару дней назад они связали одному типу руки проволокой, а конец привязали к рулю. Захлопнули дверцы, а багажник облили бензином. Один бросил спичку. Бояться им было особенно нечего, потому что это был дизель, но пацан не выдержал и трех секунд и начал орать. В красном мареве был виден его черный разинутый рот. Они открыли дверцы и перерезали проволоку. Парень сразу раскололся, чем и взбесил Белобрысого. Он хотел даже его обратно туда засунуть, но те заладили: пан Макс, пан Сраке. Да, он взбесился. Он любил огонь и не любил трусов. Пнул этого козла в живот, и поехали. Тот почти сразу бросился к огнетушителю, но когда они уже были на порядочном расстоянии, оттуда, из гущи деревьев, стал подниматься, как в замедленной киносъемке, столб горящего мазута. Вот поэтому он и улыбнулся – потому что желтый поезд проезжал как раз те края. Белобрысый опустил ладонь на голову Люськи.
– Видно, ничего не получится, – сказал он.
Девица перестала и подняла к нему лицо. Присела на пятках и перевела дух.
– Не вини себя. – Он потрепал ее по щеке.
– Ты принимал что-нибудь? – спросила она.
– Я это дерьмо не употребляю.
– Я знаю. Так спросила. Будешь кофе? – Она встала и подошла к плите. Зажгла газ, поставила чайник и обернулась.
Белобрысый стоял опершись о подоконник и уставившись в окно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
«Не больно-то она постаралась сегодня», – подумал он. Там были с ветчиной, лососем, с салями и сыром.
– Огурец и то ей лень было нарезать, – проворчал Болек. Он поставил сковороду на плиту, открыл холодильник, достал грудинку и отсчитал шесть яиц. Подумал и добавил еще два. – А что, на себе, что ль, экономить, – сказал вслух. Взял еду в залу.
Женщины на экране уже не было. Теперь там беседовали двое мужчин в костюмах. Болек уселся поудобнее и стал есть. Кусок яичницы, бутерброд, еще яичницы, еще бутерброд – с майонезом, кетчупом, соусом по-татарски и с горчицей, снова яичница, – и все это сидя голышом, в одних тапках. Шкварки Болек откладывал в сторонку и сначала ел без них. Шкварки были на десерт. Он разложил их на бутерброде с сыром и полил горчицей. В конце вытер тарелку кусочком хлеба. Икнул, потом рыгнул. Шейх, подняв голову, открыл один глаз.
«Вот так должен начинаться день, отныне и навсегда», – подумал Болек. Повалился на диван, растянувшись на нем во весь рост. Черная кожа скрипела под его большим белым телом, а он медленно и сонно перебирал в уме дела, которые его ждут. Телефон лежал рядом, стоило лишь протянуть руку, но он не торопился, потому что ему вновь явилась Ирина. Правда, Болек точно не знал, это он о ней думает или она приходит сама, но быстро отбросил сомнения и закрыл глаза. Таинственно улыбаясь, она зависла в дверях, одетая в прозрачный халатик с золотыми блестками. В руках у нее был огромный блестящий самовар, из которого валил пар.
Из окна были видны перроны. На багажных тележках и просто навалом лежали раздутые клетчатые сумки. Женщины с Зеленки, женщины из Зомбек шили не поднимая головы от машинок, а когда все же покидали свои места, их тут же занимали другие, стук игл и стрекот челноков не прекращался ни днем ни ночью, и каждый поезд до Минска, все склады до Москвы были забиты джинсовой, болоньевой, клеенчатой и хлопковой дешевкой, скроенной и состроченной здесь – из говна конфетка, да какая: с «золотыми» пластмассовыми пуговицами или «серебряными» пряжками. Бесконечный поток материалов с Дальнего Востока бежит в подвалы и полуподвалы, разбросанные по всему воломинскому направлению и, превратившись в вещи, течет вспять на восток, правда ближний, по-прежнему жаждущий фасонов, моделей, цветов, поддельного блеска Запада, словно там, в этих Шепетовках, Гомелях и Бобруйсках, столетиями все ходили голыми, а теперь у них внезапно открылись глаза, как у прародителей в раю, и они хотят поскорее прикрыть свою наготу, испытывая стыд перед остальным миром, давным-давно одетым. Женщины в тренировочных костюмах стояли на стреме. Стояли вокруг сваленных в кучу клетчатых сумок, готовые к обороне, точно стражи еще не встречавшихся в истории курганов, где сокрыты не клады прошлого, а знамения, предзнаменования того, что грядет, ибо человеческая тоска не знает границ и преодолевает не только пространство, но и время.
Блондин стоял и смотрел на перроны Восточного, слегка покачивая бедрами. На нем были джинсы за три сотни – то что надо. Мысленно он прибавлял к этому ботинки – еще четыре сотни, и рубашка за две – получается девять. В прихожей висит куртка – целый кусок – с телефоном – еще три с половиной сотни плюс бумажник – а там двенадцать сотен в разных номиналах. Тридцать с лишним, если не считать часов, золотой цепуры, трусов и разной мелочевки по карманам.
«Неплохо, хотя могло бы быть и лучше», – думал Белобрысый. В конце концов, он стоит большего со своими девяноста килограммами мускулов, костей и кожи без капли жира. Все действует безотказно, полностью послушное его воле. Сухожилия натягиваются за долю секунды и мгновенно расслабляются по его приказу. Кожа гладкая, грудь выпуклая, холка мощная, брюшные мышцы рельефные, бицепсы им под стать. Поэтому Белобрысый не любил людскую толчею, не любил, чтобы кто-то дотрагивался до него без его явного на то согласия. Иногда он выбирал кого-нибудь в толпе и шел прямо на него, ожидая, когда тот в него врежется. Тогда Белобрысый напрягал мышцы и смотрел, как прохожий отлетает от него, разворачиваясь на сто восемьдесят градусов от силы удара, и остается стоять с разинутым ртом. Белобрысый не останавливался, не улыбался, а шел дальше своей дорогой, потому что слабаки вызывали у него омерзение не меньшее, чем чужое случайное прикосновение. Он знал, что в один прекрасный день бросит все это – Бялостоцкую, Зомбковскую, Брестскую, бросит Вильнюсский и Восточный, перестанет ждать звонков, это он будет звонить – оттуда, куда не проникает людская вонь и где его тело будет застраховано от всяких случайностей, от человеческой гнили, от обыденности остановок и подземных переходов, туда он будет посылать тех, кто слабее его и кто, конечно, спит и видит переплюнуть его в силе, – но это у них не выгорит.
«Шваль, – думал он, наблюдая, как вдали, на перроне, мужик взваливает на гору сумок все новые. – Теперь у них и бабок нет. Взамен остались только эти тряпки, которым грош цена. Раз-два, и у этой швали ни гроша за душой. Всё свои отберут. Толку ноль. Дурак этот Макс. Можно было бы ими заняться». При этой мысли Белобрысый усмехнулся. Пару дней назад они связали одному типу руки проволокой, а конец привязали к рулю. Захлопнули дверцы, а багажник облили бензином. Один бросил спичку. Бояться им было особенно нечего, потому что это был дизель, но пацан не выдержал и трех секунд и начал орать. В красном мареве был виден его черный разинутый рот. Они открыли дверцы и перерезали проволоку. Парень сразу раскололся, чем и взбесил Белобрысого. Он хотел даже его обратно туда засунуть, но те заладили: пан Макс, пан Сраке. Да, он взбесился. Он любил огонь и не любил трусов. Пнул этого козла в живот, и поехали. Тот почти сразу бросился к огнетушителю, но когда они уже были на порядочном расстоянии, оттуда, из гущи деревьев, стал подниматься, как в замедленной киносъемке, столб горящего мазута. Вот поэтому он и улыбнулся – потому что желтый поезд проезжал как раз те края. Белобрысый опустил ладонь на голову Люськи.
– Видно, ничего не получится, – сказал он.
Девица перестала и подняла к нему лицо. Присела на пятках и перевела дух.
– Не вини себя. – Он потрепал ее по щеке.
– Ты принимал что-нибудь? – спросила она.
– Я это дерьмо не употребляю.
– Я знаю. Так спросила. Будешь кофе? – Она встала и подошла к плите. Зажгла газ, поставила чайник и обернулась.
Белобрысый стоял опершись о подоконник и уставившись в окно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65