– И еще приказал, никто чтоб, кто только живет в именье, не зарился на чужих жен, а коли есть распутницы, всех их в Береттё утопить, если же школьница какая со школьниками вместе вздумает играть, церковное покаяние пусть принесет.
– Га-га-га! Во храме покается.
– Но племянника не посмел-таки лишить наследства.
– Да-аа, ренту годовую ему назначил; побоялся, значит, что проклянет.
– Да нет, сраму побоялся, что Карпати – Карпа-ти! – побираться пойдет.
– Смерти, бедняга, боялся, потому и переменился так. Едва гроб при нем помянут, помертвеет весь от страха, а конец почуял, восьмерым попам приказал встать вкруг своей кровати: так молитвы орали, что ангелы оглохли, наверно, в раю, и трезвонить велел во все колокола… Все, что было у него, церкви завещал.
– Окромя сына. Его он господину Сент-Ирмаи преподнес в подарочек.
– Да чего там, – вставил Кутьфальви с наглой ухмылочкой, – пожила бы молодушка подольше да попади я к ним в дом, спорим, было бы что после смерти ему подарить.
– Спорим, и я бы не оплошал! – сказал, ударяя себя в грудь, Лаци Ченке.
– И я! И я! – заорали все.
И никого не нашлось, кто бы кубком в головы им запустил.
Пока жива была Фанни, и подойти не смели к ней, слова путного ей сказать не умели, а теперь вот порочили ее.
Это тоже самобытнейшая их черта.
Предоставим же их самим себе, такие – неисцелимы. Это больные, которые никаких лекарств не признают.
Заглянем теперь в клуб на Boulevard des Italiens.
Знакомые нам лорды и сеньоры по-прежнему пересуживают всех на свете в балконной и, если не хватает присутствующих, переходят на отсутствующих.
Здесь и лорд-оригинал, и северный князь, и маркиз Дебри, и множество других, до которых нам дела нет.
Вошел мосье Гриффар, богатый банкир: лицо приятное, улыбающееся, как всегда.
– Ах, мосье Гриффар! Вам, верно, лучше известно, вы ведь ближе знали его, – воскликнул, устремляясь к нему, веселый маркиз в ожидании, видимо, решающего слова в занимавшем всех споре. – Скажите, мосье, правда ли, будто у дяди Абеллино сын родился?
– Совершеннейшая правда, – отвечал мосье Гриффар, разматывая длинный зимний шарф.
– Но это же очень плохо для Абеллино. Особенно если он не может доказать, что предполагаемый наследник – подставной.
– Этого он действительно не сможет, – сказал г-н Гриффар со всей убежденностью.
– И того, что дядина жена в предосудительной связи состояла с кем-нибудь?…
– Супруга его дядюшки образцом добродетели была, – возразил мосье Гриффар.
– Эх! Тогда Абеллино в скверном положении.
– В худшем, пожалуй, его кредиторы, – вставил лорд Бэрлингтон.
– Да, вытянутся, наверно, лица у тех, кто деньгами его ссужал под залог ожидаемого наследства.
– Вне всякого сомнения, – ответствовал мосье Гриффар с приятной улыбкой на своем ясном округлом лице.
Ни единый мускул не дрогнул в нем; ни взглядом, ни морщинкой на лбу не выдал он, что и сам лишился нескольких миллионов по милости этого фатального нового наследника. Право же, неловко слишком, узнай все, что какой-то варвар тупоголовый перечеркнул его расчеты.
Если, встретясь с г-жой Майер, случалось кому-нибудь спросить, по ком она надела траур, следовал такой ответ:
– По доченьке моей незабвенной, по Фанни драгоценной, по его сиятельства графа Яноша Карпати супруге – сокровищу души моей.
И слезы сыпались у нее градом.
Девицы Майер тоже черные платья понадевали. Красоткам черное очень к лицу. Но если кто допытывался, нет ли других причин предпочесть темный цвет, кроме этого его достоинства, они, хотя без слез – от слез глаза тускнеют, – объясняли:
– Тетенька (!) у нас померла, богачка эта Карпати, и, хотя ни гроша нам не оставила, жаднющая, мы все-таки вот траур носим по ней.
Материнская скорбь подвигла Майершу в один прекрасный день даже с письмом к Рудольфу обратиться, где она «в горе неизреченном» сообщала, что от единственной и незабвенной доченьки своей, от драгоценной Фанни, ее сиятельства графини Карпати, даже бантика с туфельки не имеет, дабы на груди хранить и по сто раз на день доставать да целовать, – каково это сердцу материнскому. Засим выражалась надежда, что Рудольф не будет столь жесток, не лишит бедную, несчастную, судьбой обиженную мать всякой памяти о дочке боготворимой и поищет, не осталось ли чего от нее, оплакиваемой безутешно, – хоть перчатки какой или другой пустяшной вещицы. Только чтобы и филлера не стоила, ибо ценной вещи, вздумай он прислать, нипочем не примет… и так далее и тому подобное.
Рудольф понял добрую женщину и послал ей на память десять тысяч.
И Майерша была столь великодушна, что не отправила их обратно.
В другой раз нежная мать и бабка написала Флоре и, снова проливая горькие слезы и припадая к стопам, поведала, сколь тягостно для бабусина сердца ни разу единственного внучка своего не повидать, так что она и представить себе его не в силах – даже на том свете, если встретит, не узнает все одно! И вот, ручки-ножки целуя ее сиятельству, умоляла подательница письма сообщить, как и когда на единственную надежду свою, на внучонка, можно посмотреть, уж такого, по слухам, красивенького, такого славного да расчудесного. Она пешком готова прийти, ползком приползти, лишь бы глазком одним, хоть издали глянуть на него: с опушки какой лесной либо с колоколенки, из окошка подвального, чтобы не знал никто, а там уже все равно, и помереть можно спокойно, и так далее, и так далее.
Флора всерьез испугалась этой угрозы.
Только не хватало, чтобы Майерша чувствительные сцены приехала разыгрывать с сыном своей дочери! То-то пища для чужих языков. Что же делать? Писать ей опасно, еще хвастать будет таким письмом, с нее станется, да и не хочется, чтобы валялось оно в том доме у всех на виду.
Сент-Ирмаи была женщина умная, и природная находчивость подсказала ей способ избежать этого крайне неприятного визита.
Она написала Терезе.
В присущей ей располагающей, подкупающе искренней манере попросила она почтенную даму покинуть Пожонь и ради покойной племянницы провести у нее несколько недель.
Тереза не могла устоять против приглашения столь сердечного да отчасти и долгом своим почла разделить с Сент-Ирмаи хлопоты по воспитанию Фанниного ребенка. Уезжая из города и прощаясь с немногими близкими, с Болтаи и Шандором, она не скрывала, что насовсем, наверно, останется там, куда ее зовут.
Так и получилось.
Флора больше ее не отпускала, и славной этой женщине простого звания ни разу не пришлось пожаловаться, что в графском доме ее недостаточно уважают. Все к ней относились как к родственнице, и одной из самых почитаемых.
Присутствие ее в доме навсегда, разумеется, отпугнуло дорогую бабусю, которая ежели вообще кого и боялась, так именно Терезы. Она и от врат райских отшатнулась бы при мысли одной, что и Тереза там с ее холодным, бесстрастным лицом и проницательными глазами, которые в душу смотрят, – поди попробуй, притворись.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133