Я готова ужасаться, но всё же предпочитаю не вполне верить тому, что говорят. Так или иначе, я не люблю думать обо всём этом…
А ещё есть человек – Долговязый Мужлан, который ухитряется… как бы это сказать… жить в моей тени, шагать по моим следам с собачьей преданностью…
В гримуборной я нахожу цветы, а Фосетта получает в подарок никелированную мисочку для еды. Дома на моём письменном столе стоят рядком три крошечных зверька: аметистовая кошка, слоник из халцедона и крошечная жаба из бирюзы. Кольцо из нефрита цвета древесной лягушки соединяет стебли роскошных белых лилий, которые мне вручили первого января… Что-то я чересчур уж часто стала встречать на улице Дюферейн-Шотеля, который всякий раз кланяется мне с наигранным изумлением…
Он заставляет меня слишком часто вспоминать, что существует желание – этот властный полубог, этот выпущенный на волю хищник, который бродит вокруг любви, но не подчиняется ей, – заставляет вспоминать, что я одна, здоровая, ещё молодая, даже, пожалуй, помолодевшая за время моего затянувшегося духовного выздоровления…
Чувственность? Да, я не лишена её… Во всяком случае, она у меня была в те времена, когда Адольф Таиланди снисходил до того, что занимался со мной любовью. Чувственность робкая, обыденная, расцветающая от простой ласки, пугающаяся всяких изысков и полной раскрепощённости… Чувственность, которая медленно возгоралась, но и медленно затухала, – одним словом, здоровая чувственность…
Измена и годы страданий усыпили её. Надолго ли? В дни веселья и бодрого самочувствия я восклицаю «Навсегда!», радуясь своей чистоте, тому, что я не такая женщина, как все…
Но бывают и другие дни, когда я всё вижу в истинном свете и жёстко говорю сама себе: «Будь начеку! Не расслабляйся ни на миг! Все те, кто пытается к тебе приблизиться, таят в себе опасность. Но злейший враг – это ты сама! Не успокаивай себя, повторяя, что ты мертва, опустошена, без плоти; зверь, о котором ты забываешь, спит, он как бы зазимовал в тебе, и этот долгий сон лишь придаёт ему силу…»
Я стараюсь не вспоминать, какой я была прежде, из страха стать – живой! Я ничего не хочу, ни о чём не сожалею… до грядущего крушения моей доверчивости, до неизбежного кризиса, и я с ужасом предвижу, как снова подкрадётся ко мне печаль и обхватит меня своими мягкими сильными руками, поводырь и спутник всех услад…
Вот уже несколько дней как мы с Врагом начали репетировать новую пантомиму. Там будет лес, пещера, старый троглодит, молодая дриада и фавн в самом расцвете сил.
Фавна изображает Браг, лесную нимфу – я, а что до старого троглодита, то о нём ещё думать рано. У него роль эпизодическая, и на неё, говорит Браг, «у меня есть на примете один мой ученик, ему восемнадцать лет он отлично сыграет доисторического старца!»
С десяти до одиннадцати утра нам разрешили репетировать на сцене мюзик-холла. В это время убранные кулисы и задники обнажают глубину сцены, которая расстилается перед вами во всей своей наготе. Как там печально и тускло, когда я прихожу на репетицию! Я, конечно, без корсета, вместо блузки на мне свитер, а под короткой юбкой – чёрные сатиновые штаны.
Как я завидую Брагу, что он всегда бывает самим собой – собранный, подтянутый, волевой. Я вяло борюсь с холодом, скованностью тела и с отвращением вдыхаю спёртый воздух непроветриваемого зала с его запахами вчерашнего пота и кислого пунша. Пианист разбирается в нотах. Я никак не могу разъять сцепленные пальцы, движения мои угловаты, плечи зябко вздёрнуты, я чувствую себя бездарной, неуклюжей, потерянной…
Браг, привыкший к моей уверенной неподвижности, знает секрет, как меня расковать. Он безостановочно одёргивает меня, скачет вокруг, словно пёс, иногда выкрикивает поощрительные слова, громкие междометия, которые меня подстёгивают…
Из зала на сцену несутся клубы пыли – уборщики выметают вместе с прилипшей к коврам уличной грязью всё, что осталось на полу со вчерашнего вечера: скомканные бумажки, вишнёвые косточки, окурки, пепел…
За нами – ведь нам отдана не вся сцена, а лишь незначительная её часть шириной не больше двух метров – группа акробатов работает на толстом ковре. Эти красивые розовокожие белокурые немцы молчаливы и упорны. На них омерзительные репетиционные трико, и в паузах между номерами, когда они отдыхают, их забавы тоже похожи на акробатические трюки. Двое, например, пытаются с каким-то странным, сонным смехом удержать равновесие в позе, в которой удержать его совершенно немыслимо… Впрочем, не исключено, что через месяц они совершат это чудо. Их номер кончается тем, что акробаты с серьёзными лицами выстраивают пирамиду, которую венчает самый молоденький из них, мальчуган с личиком девочки и длинными золотистыми локонами. Его подкидывают вверх и ловят – кто на ладони, кто на стопу. Со стороны кажется, что он просто летает, и локоны этого воздушного существа то развеваются по горизонтали, то вздымаются вверх и трепещут, как пламя над его головой, когда он падает вниз, оттянув носочки и прижав руки к телу…
– Ритм! Держи ритм! – кричит Браг. – Опять не сделала как надо! Ну и репетиция, всё мимо денег!.. Неужели так трудно сосредоточиться на том, что делаешь?
Надо признаться, что и в самом деле это нелегко. Над нами на трёх трапециях сейчас летают гимнасты, издавая резкие крики, словно ласточки… Сверкают никелированные трапеции, скрипят наканифоленные ладони о полированные перекладины… Как щедро тратят они свою элегантную пружинистую силу! С каким неизменным презрением относятся к опасности… В конце концов это вдохновляет меня, возбуждает, заражает… Но только я начинаю двигаться как надо – красоту каждого завершённого движения я ощущаю словно сияние драгоценной диадемы в своих волосах, только начинаю точно передавать пластические выражения испуга или желания, нас прогоняют со сцены… Обретя форму слишком поздно, я трачу остаток неизрасходованной энергии на то, чтобы погулять с Фосеттой, которую любая репетиция приводит в тихое бешенство, и поэтому, едва оказавшись на улице, она кидается на огромных псов. Мы идём домой пешком, и она, как гениальный мим, терроризирует всех встречных собак, искажая свою мордочку японского дракона в страшных гримасах, тараща глаза и задирая верхнюю губу, при этом она обнажает бледно-розовые дёсны и белые клыки, торчащие косо, словно доски расшатанного ветром забора.
Выросшая за кулисами мюзик-холла, она знает его лучше, чем я, уверенно семенит по тёмным коридорам подвала, скатывается вниз по лестницам, находит дорогу по привычным запахам мыльной воды, рисовой пудры и нашатырного спирта… Её мускулистое тело привыкло к поглаживанию покрытых белилами рук. Она милостиво сгрызает сахар, который статисты собирают для неё с блюдечек в нижнем кафе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
А ещё есть человек – Долговязый Мужлан, который ухитряется… как бы это сказать… жить в моей тени, шагать по моим следам с собачьей преданностью…
В гримуборной я нахожу цветы, а Фосетта получает в подарок никелированную мисочку для еды. Дома на моём письменном столе стоят рядком три крошечных зверька: аметистовая кошка, слоник из халцедона и крошечная жаба из бирюзы. Кольцо из нефрита цвета древесной лягушки соединяет стебли роскошных белых лилий, которые мне вручили первого января… Что-то я чересчур уж часто стала встречать на улице Дюферейн-Шотеля, который всякий раз кланяется мне с наигранным изумлением…
Он заставляет меня слишком часто вспоминать, что существует желание – этот властный полубог, этот выпущенный на волю хищник, который бродит вокруг любви, но не подчиняется ей, – заставляет вспоминать, что я одна, здоровая, ещё молодая, даже, пожалуй, помолодевшая за время моего затянувшегося духовного выздоровления…
Чувственность? Да, я не лишена её… Во всяком случае, она у меня была в те времена, когда Адольф Таиланди снисходил до того, что занимался со мной любовью. Чувственность робкая, обыденная, расцветающая от простой ласки, пугающаяся всяких изысков и полной раскрепощённости… Чувственность, которая медленно возгоралась, но и медленно затухала, – одним словом, здоровая чувственность…
Измена и годы страданий усыпили её. Надолго ли? В дни веселья и бодрого самочувствия я восклицаю «Навсегда!», радуясь своей чистоте, тому, что я не такая женщина, как все…
Но бывают и другие дни, когда я всё вижу в истинном свете и жёстко говорю сама себе: «Будь начеку! Не расслабляйся ни на миг! Все те, кто пытается к тебе приблизиться, таят в себе опасность. Но злейший враг – это ты сама! Не успокаивай себя, повторяя, что ты мертва, опустошена, без плоти; зверь, о котором ты забываешь, спит, он как бы зазимовал в тебе, и этот долгий сон лишь придаёт ему силу…»
Я стараюсь не вспоминать, какой я была прежде, из страха стать – живой! Я ничего не хочу, ни о чём не сожалею… до грядущего крушения моей доверчивости, до неизбежного кризиса, и я с ужасом предвижу, как снова подкрадётся ко мне печаль и обхватит меня своими мягкими сильными руками, поводырь и спутник всех услад…
Вот уже несколько дней как мы с Врагом начали репетировать новую пантомиму. Там будет лес, пещера, старый троглодит, молодая дриада и фавн в самом расцвете сил.
Фавна изображает Браг, лесную нимфу – я, а что до старого троглодита, то о нём ещё думать рано. У него роль эпизодическая, и на неё, говорит Браг, «у меня есть на примете один мой ученик, ему восемнадцать лет он отлично сыграет доисторического старца!»
С десяти до одиннадцати утра нам разрешили репетировать на сцене мюзик-холла. В это время убранные кулисы и задники обнажают глубину сцены, которая расстилается перед вами во всей своей наготе. Как там печально и тускло, когда я прихожу на репетицию! Я, конечно, без корсета, вместо блузки на мне свитер, а под короткой юбкой – чёрные сатиновые штаны.
Как я завидую Брагу, что он всегда бывает самим собой – собранный, подтянутый, волевой. Я вяло борюсь с холодом, скованностью тела и с отвращением вдыхаю спёртый воздух непроветриваемого зала с его запахами вчерашнего пота и кислого пунша. Пианист разбирается в нотах. Я никак не могу разъять сцепленные пальцы, движения мои угловаты, плечи зябко вздёрнуты, я чувствую себя бездарной, неуклюжей, потерянной…
Браг, привыкший к моей уверенной неподвижности, знает секрет, как меня расковать. Он безостановочно одёргивает меня, скачет вокруг, словно пёс, иногда выкрикивает поощрительные слова, громкие междометия, которые меня подстёгивают…
Из зала на сцену несутся клубы пыли – уборщики выметают вместе с прилипшей к коврам уличной грязью всё, что осталось на полу со вчерашнего вечера: скомканные бумажки, вишнёвые косточки, окурки, пепел…
За нами – ведь нам отдана не вся сцена, а лишь незначительная её часть шириной не больше двух метров – группа акробатов работает на толстом ковре. Эти красивые розовокожие белокурые немцы молчаливы и упорны. На них омерзительные репетиционные трико, и в паузах между номерами, когда они отдыхают, их забавы тоже похожи на акробатические трюки. Двое, например, пытаются с каким-то странным, сонным смехом удержать равновесие в позе, в которой удержать его совершенно немыслимо… Впрочем, не исключено, что через месяц они совершат это чудо. Их номер кончается тем, что акробаты с серьёзными лицами выстраивают пирамиду, которую венчает самый молоденький из них, мальчуган с личиком девочки и длинными золотистыми локонами. Его подкидывают вверх и ловят – кто на ладони, кто на стопу. Со стороны кажется, что он просто летает, и локоны этого воздушного существа то развеваются по горизонтали, то вздымаются вверх и трепещут, как пламя над его головой, когда он падает вниз, оттянув носочки и прижав руки к телу…
– Ритм! Держи ритм! – кричит Браг. – Опять не сделала как надо! Ну и репетиция, всё мимо денег!.. Неужели так трудно сосредоточиться на том, что делаешь?
Надо признаться, что и в самом деле это нелегко. Над нами на трёх трапециях сейчас летают гимнасты, издавая резкие крики, словно ласточки… Сверкают никелированные трапеции, скрипят наканифоленные ладони о полированные перекладины… Как щедро тратят они свою элегантную пружинистую силу! С каким неизменным презрением относятся к опасности… В конце концов это вдохновляет меня, возбуждает, заражает… Но только я начинаю двигаться как надо – красоту каждого завершённого движения я ощущаю словно сияние драгоценной диадемы в своих волосах, только начинаю точно передавать пластические выражения испуга или желания, нас прогоняют со сцены… Обретя форму слишком поздно, я трачу остаток неизрасходованной энергии на то, чтобы погулять с Фосеттой, которую любая репетиция приводит в тихое бешенство, и поэтому, едва оказавшись на улице, она кидается на огромных псов. Мы идём домой пешком, и она, как гениальный мим, терроризирует всех встречных собак, искажая свою мордочку японского дракона в страшных гримасах, тараща глаза и задирая верхнюю губу, при этом она обнажает бледно-розовые дёсны и белые клыки, торчащие косо, словно доски расшатанного ветром забора.
Выросшая за кулисами мюзик-холла, она знает его лучше, чем я, уверенно семенит по тёмным коридорам подвала, скатывается вниз по лестницам, находит дорогу по привычным запахам мыльной воды, рисовой пудры и нашатырного спирта… Её мускулистое тело привыкло к поглаживанию покрытых белилами рук. Она милостиво сгрызает сахар, который статисты собирают для неё с блюдечек в нижнем кафе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53