и уголки губ приподымаются снова.
Я чую – еще немного, и мне придется крепко пожалеть себя, забредшего в эти сомнительные гости…
– Я уже сейчас представляю, как ты покажешь мне, что есть забавного в Москве, познакомишь с друзьями...
– Мои друзья не любят слишком сладких...
– А я не сладкая. Так что, покажешь?
– Что покажу – друзей или город?
– Какого черта, говори нормально!
– Конечно, покажу – Пречистенку и Чистый, Покровку и бульвары, и много, много разных мест...
– Мама! – кричит, призывая на помощь свою мамашу грузную, которой сама под стать, как вторая капелька инжирового варенья, патоки или чего-нибудь сравнимого по приторности.
Ахнув и всплеснув, входит Ада Львовна, крупная, немного похожая на Софи Лорен, но дебелостью своей тут же уничтожающая это сравнение брюнетка. Уселась тяжко между нами, жару больше принесла, чем иная «голландка», если входишь с морозу и, распахнувшись, льнешь, блаженно прижимаясь щекой… Но зимой – благодать отогрева, а у Ады манеры предельно душные и неприятные, как влажные ладони: разговаривая, точней – в лицо говоря и себя, к вашему ужасу, не перебивая, она трогает вас попеременно то за плечо, то за кисть, то в бок щекотно ткнет или, что всего несносней, стараясь обратить особенное внимание жертвы на тот или другой отрывок речи, тычет длинным, алым лакированным ногтем в колено. Конечно же, поскольку в шортах – по голой коже больно, и конечно – отпрянуть, если в только оставалось еще для дыхания место.
Когда она нас застукала в то лето целующимися у калитки, схватив меня за локоть и отослав в дом дочь (Оленька, ничуть не смутившись, покорно повернулась и, уходя, ловко, движеньем внутрь бедра, поправила потревоженные трусики), так же душно и бессвязно говорила мне что-то о важности первого чувства, которое предопределяет, по ее драгоценному мнению, «все, вы слышите, Глеб, абсолютно все!» – и она чиркает мне по запястью когтями: три белых полоски от легко снимаемых с загорелой кожи чешуек.
– Я понимаю, Ада Львовна, видимо, вы правы, но, к сожалению, я не люблю Ольгу, мы скорее друзья...
– Что?! – ревет она, и я шарахаюсь от нее, как нерасторопный стрелочник от маневрового тепловоза-«кукушки»…
Далее, разумеется, попробовал последовать скандал, она ходила мелко жаловаться к отцу, который, как обиженно рассказывала об этом Ольга, был невнимателен и в конце концов ее выставил. Она приходила еще, извинялась, что, мол, была слишком, слишком разочарована: «Ах, право, было бы так мило, так прелестно, ведь мы же все-таки, и не все-таки, а самые что ни на есть родственники, и, видите ли, кровь иногда требует реанимационных мероприятий...»
В результате ими был объявлен нам бойкот, который мы за занятостью и праздностью так и не заметили и который, в конце концов, окончился тем, что с их стороны последовал очередной приступ соседской щедрости: однажды был принесен в виде дара на нашу территорию таз с инжировым вареньем, – но тут же выдворен, поскольку Лиде вдруг пришло в голову именно за пять минут до прихода Кадки (Петька кликуху придумал) попытаться припомнить, куда же задевалась ее бельевая веревка:
– Вы, Адочка, вещь принесите обратно, я стирку затеяла...
Та – вся в краску и в фырканье, в общем, унесла сладкое восвояси, а спустя три дня – и за два до моего отъезда – они совсем съехали с дачи.
В прошлые наши приезды мы, конечно поверхностно, виделись с ними, всякий раз со скрипом и оскоминой принимая липкие их приглашения, причем податливей отца и Пети всегда оказывалась беспамятная Лида, но все это было прохладно, формально и, в общем, никчемно.
Теперь она так же тошно дышит своим любезным бредом вполоборота на диване: о том, как я и что я. Оленька ей отвечает усердно – обильно, но талантливо врет, – и я оказываюсь избавлен от ответов, так что получается все довольно ловко: что это они между собой, для указания кивком имея меня подле, обо мне же и рассуждают...
...И вот на плечи вновь садится предчувствие, что меня непременно чуть позже съедят. Со мною такое случается – экспериментируя, я даю послабление безысходности, и она, ярясь, полонит все вокруг – и не встать, не уйти и не хлопнуть, спасаясь, дверью, и весь этот спектакль оказывается разыгрываемым на сцене действительности одного моего любопытства ради – чем это все наконец безвозвратно закончится…
К тому же в данной ситуации я в первую голову был сосредоточен на своей разведывательной цели и потому решил, что если скандал неминуем, так уж пусть это будет скандал, шумом и гвалтом побочным которого можно прикрыться, как маскировкой, и отобрать исподтишка необходимые сведения, там и сям внезапно доступные благодаря оголенности охраняемых ранее мест. Так десантный отряд в первую очередь имеет целью посеять панику и неразбериху в пространстве противника, который, смешавшись с собственным страхом, станет менее разумно-внимателен и, следовательно, менее живуч.
Я решил приступить немедленно, но все же необходимо было вступление, и я спросил-таки чаю. Ольга проворно метнулась с дивана – прочь из комнаты и не сразу в сторону кухни (мы в проходной находились комнате, я это отметил войдя, как странствующий ковбой предусмотрительно отмечает, оказавшись в неприветливом салуне, что скрывает подробностями места задник заведения), потом шмыгнула через комнату и отчего-то возилась там слишком долго – настолько, что я не мог не заподозрить подвох в виде горстки таблеток элениума, растворенных тщательно в чае – вместе с сахаром для подтасовки вкуса.
Надо сказать, сахар в чае я не переношу совершенно. Я был уверен, что Ольга помнит это, и потому подозрение мое тут же переросло в нависшую опасность – стоило мне только распробовать, отхлебнув, противный, как таблетка сахарина, вкус жижи. Видимо, это было что-то посерьезнее элениума, потому что вслед за тошнотворным слюноотделением в моем сознании образовалась неуловимая течь, усугублявшаяся близостью Адской громады – и плотной, как пакля, жарой, уже обложившей город и набившейся во все его помещения.
Это не было контратакой, но атакой, потому что они явно дерзость мою недооценивали и всегда себя вели как вивисекторы: не трогали только потому, что не слишком я был им, невежа, ценен. Но, видимо, вчера у них наконец возникло подозрение, что мне что-то уже известно, и сегодня, когда зверь сам пришел воевать в ловушку, они решили меня поскорей оприходовать.
Тем временем воздух в комнате, обложенной персидскими коврами (узоры их, бычась бредом арабских угроз, внезапно стали резки и выпуклы), подернулся жидким маревом (подобно неоднородностям в преломленье, когда сахар на свет размешивается в чае, или подобно разъеденной зноем ауре асфальтового пригорка), – и в нем, медленно расплываясь, поплыли, становясь все больше похожими друг на друга, дочки-материны лица.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Я чую – еще немного, и мне придется крепко пожалеть себя, забредшего в эти сомнительные гости…
– Я уже сейчас представляю, как ты покажешь мне, что есть забавного в Москве, познакомишь с друзьями...
– Мои друзья не любят слишком сладких...
– А я не сладкая. Так что, покажешь?
– Что покажу – друзей или город?
– Какого черта, говори нормально!
– Конечно, покажу – Пречистенку и Чистый, Покровку и бульвары, и много, много разных мест...
– Мама! – кричит, призывая на помощь свою мамашу грузную, которой сама под стать, как вторая капелька инжирового варенья, патоки или чего-нибудь сравнимого по приторности.
Ахнув и всплеснув, входит Ада Львовна, крупная, немного похожая на Софи Лорен, но дебелостью своей тут же уничтожающая это сравнение брюнетка. Уселась тяжко между нами, жару больше принесла, чем иная «голландка», если входишь с морозу и, распахнувшись, льнешь, блаженно прижимаясь щекой… Но зимой – благодать отогрева, а у Ады манеры предельно душные и неприятные, как влажные ладони: разговаривая, точней – в лицо говоря и себя, к вашему ужасу, не перебивая, она трогает вас попеременно то за плечо, то за кисть, то в бок щекотно ткнет или, что всего несносней, стараясь обратить особенное внимание жертвы на тот или другой отрывок речи, тычет длинным, алым лакированным ногтем в колено. Конечно же, поскольку в шортах – по голой коже больно, и конечно – отпрянуть, если в только оставалось еще для дыхания место.
Когда она нас застукала в то лето целующимися у калитки, схватив меня за локоть и отослав в дом дочь (Оленька, ничуть не смутившись, покорно повернулась и, уходя, ловко, движеньем внутрь бедра, поправила потревоженные трусики), так же душно и бессвязно говорила мне что-то о важности первого чувства, которое предопределяет, по ее драгоценному мнению, «все, вы слышите, Глеб, абсолютно все!» – и она чиркает мне по запястью когтями: три белых полоски от легко снимаемых с загорелой кожи чешуек.
– Я понимаю, Ада Львовна, видимо, вы правы, но, к сожалению, я не люблю Ольгу, мы скорее друзья...
– Что?! – ревет она, и я шарахаюсь от нее, как нерасторопный стрелочник от маневрового тепловоза-«кукушки»…
Далее, разумеется, попробовал последовать скандал, она ходила мелко жаловаться к отцу, который, как обиженно рассказывала об этом Ольга, был невнимателен и в конце концов ее выставил. Она приходила еще, извинялась, что, мол, была слишком, слишком разочарована: «Ах, право, было бы так мило, так прелестно, ведь мы же все-таки, и не все-таки, а самые что ни на есть родственники, и, видите ли, кровь иногда требует реанимационных мероприятий...»
В результате ими был объявлен нам бойкот, который мы за занятостью и праздностью так и не заметили и который, в конце концов, окончился тем, что с их стороны последовал очередной приступ соседской щедрости: однажды был принесен в виде дара на нашу территорию таз с инжировым вареньем, – но тут же выдворен, поскольку Лиде вдруг пришло в голову именно за пять минут до прихода Кадки (Петька кликуху придумал) попытаться припомнить, куда же задевалась ее бельевая веревка:
– Вы, Адочка, вещь принесите обратно, я стирку затеяла...
Та – вся в краску и в фырканье, в общем, унесла сладкое восвояси, а спустя три дня – и за два до моего отъезда – они совсем съехали с дачи.
В прошлые наши приезды мы, конечно поверхностно, виделись с ними, всякий раз со скрипом и оскоминой принимая липкие их приглашения, причем податливей отца и Пети всегда оказывалась беспамятная Лида, но все это было прохладно, формально и, в общем, никчемно.
Теперь она так же тошно дышит своим любезным бредом вполоборота на диване: о том, как я и что я. Оленька ей отвечает усердно – обильно, но талантливо врет, – и я оказываюсь избавлен от ответов, так что получается все довольно ловко: что это они между собой, для указания кивком имея меня подле, обо мне же и рассуждают...
...И вот на плечи вновь садится предчувствие, что меня непременно чуть позже съедят. Со мною такое случается – экспериментируя, я даю послабление безысходности, и она, ярясь, полонит все вокруг – и не встать, не уйти и не хлопнуть, спасаясь, дверью, и весь этот спектакль оказывается разыгрываемым на сцене действительности одного моего любопытства ради – чем это все наконец безвозвратно закончится…
К тому же в данной ситуации я в первую голову был сосредоточен на своей разведывательной цели и потому решил, что если скандал неминуем, так уж пусть это будет скандал, шумом и гвалтом побочным которого можно прикрыться, как маскировкой, и отобрать исподтишка необходимые сведения, там и сям внезапно доступные благодаря оголенности охраняемых ранее мест. Так десантный отряд в первую очередь имеет целью посеять панику и неразбериху в пространстве противника, который, смешавшись с собственным страхом, станет менее разумно-внимателен и, следовательно, менее живуч.
Я решил приступить немедленно, но все же необходимо было вступление, и я спросил-таки чаю. Ольга проворно метнулась с дивана – прочь из комнаты и не сразу в сторону кухни (мы в проходной находились комнате, я это отметил войдя, как странствующий ковбой предусмотрительно отмечает, оказавшись в неприветливом салуне, что скрывает подробностями места задник заведения), потом шмыгнула через комнату и отчего-то возилась там слишком долго – настолько, что я не мог не заподозрить подвох в виде горстки таблеток элениума, растворенных тщательно в чае – вместе с сахаром для подтасовки вкуса.
Надо сказать, сахар в чае я не переношу совершенно. Я был уверен, что Ольга помнит это, и потому подозрение мое тут же переросло в нависшую опасность – стоило мне только распробовать, отхлебнув, противный, как таблетка сахарина, вкус жижи. Видимо, это было что-то посерьезнее элениума, потому что вслед за тошнотворным слюноотделением в моем сознании образовалась неуловимая течь, усугублявшаяся близостью Адской громады – и плотной, как пакля, жарой, уже обложившей город и набившейся во все его помещения.
Это не было контратакой, но атакой, потому что они явно дерзость мою недооценивали и всегда себя вели как вивисекторы: не трогали только потому, что не слишком я был им, невежа, ценен. Но, видимо, вчера у них наконец возникло подозрение, что мне что-то уже известно, и сегодня, когда зверь сам пришел воевать в ловушку, они решили меня поскорей оприходовать.
Тем временем воздух в комнате, обложенной персидскими коврами (узоры их, бычась бредом арабских угроз, внезапно стали резки и выпуклы), подернулся жидким маревом (подобно неоднородностям в преломленье, когда сахар на свет размешивается в чае, или подобно разъеденной зноем ауре асфальтового пригорка), – и в нем, медленно расплываясь, поплыли, становясь все больше похожими друг на друга, дочки-материны лица.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41