Разумеется — как и у других итальянских художников и ученых, как у Микеланджело, его учителя, — поэтические опыты (образчиком его стихов служит написанная в тюрьме поэма в терцинах). И — как венец его творческого развития — высокое искусство ваятеля.
«Питая благородную зависть» к прославленным мастерам, переходя от одного искусства «чрезвычайно трудного» к другому, «наитруднейшему», «никогда не уставая от труда, который оно мне задавало», — рассказывает автор записок, — «я беспрестанно старался преуспевать и учиться». «Все эти сказанные художества весьма и очень различны друг от друга; так что если кто исполняет хорошо одно из них и хочет взяться за другие, то почти никому они не удаются так, как то, которое он исполняет хорошо, тогда как я изо всех моих сил старался одинаково орудовать во всех этих художествах».
Разве в этих строках не запечатлен идеал «многосторонности» целой эпохи? Но еще незадолго до рождения Челлини идеал этот красноречиво формулирует Пико делла Мирандола в речи «О достоинстве человека»: человек «по собственному произволу чертит границы своей природы», «по собственному желанию избирает место, дело и цель» своих занятий. «Он сам себе творец, и сам выковывает окончательно свой образ», ибо «данное» и возвышенное назначение человека в том, что «ему дано достигнуть того, к чему он стремится, и быть тем, чем он хочет».
Такое представление о назначении человека и вся этика «доблести» связаны с безграничной верой в себя, в свои творческие силы. Мемуары Челлини в этом смысле — удивительно характерный исторический документ. Меньше всего этому благочестивому христианину, каким он неизменно себя характеризует, присуща первейшая христианская добродетель — смирение духа. Чтобы вывести его из себя, достаточно окружающим только усомниться в том, справится ли он с задачей, осуществит ли свой необычайный замысел, особенно в искусстве, где он еще новичок. Это неминуемо вызовет с его стороны град упреков, саркастических стрел, язвительных оскорблений. Его заказчики и их консультанты должны безусловно в него верить. Творческие сомнения в своих силах ему неведомы. «Рвением и усердием» в работе он всегда достигает высшего совершенства и заставит всех признать, что он не только сравнялся с античными художниками, но и превзошел их, ибо и античное искусство — перед которым он вместе с другими мастерами Возрождения преклоняется! — не может быть непревзойденным. Чем труднее задача, тем больше она его воодушевляет. Девиз поддерживающего небесный свод Атланта на одной из его медалей: «Summa tulisse juvat» — «Высшее сладко нести» — мог бы стать творческим девизом самого Челлини.
Впрочем, и девизом всей его жизни. В ней немало приключений из ряда вон выходящих, на грани сказочного или просто фантастического. Не говоря уже о побеге из замка Святого Ангела или о рукопашных схватках с врагами, где Челлини неизменно оказывается победителем, ибо «никогда не знал, какого цвета бывает страх», он еще в детстве совершает подвиги, напоминающие Геркулесовы, и впоследствии, ни много ни мало, вступает в прямые сношения с силами ада и неба: некромантические заклинания в Колизее и лицезрение Христа в тюрьме — «вещь величайшая, какая случалась с другими людьми» (после чего над его головой, как он сообщает, засиял нимб, как у святого).
Безграничная вера в себя — и в оценках своих произведений, и в рассказах о своих приключениях — то и дело переходит у Челлини в забавное самомнение, в невероятное хвастовство и смешные фанфаронады. Но, отражаясь от достоверности сообщаемых фактов, эта особенность мемуаров никак не умаляет типичности образа самого рассказчика и даже, пожалуй, усугубляет колорит характера.
Гиперболический стиль Челлини страстный и восторженный: его фантастика неотделима от его чувства жизни, от эстетики «фантастического реализма» его эпохи, питавшей повышенный интерес к идеализированным сказочным приключениям (рыцарские поэмы Боярдо и Ариосто в Италии, роман Рабле о великанах во Франции). В основе этой эстетики героического и необычайного лежало то же историческое представление о безграничных возможностях свободного человека. И было бы странно, если бы мемуары того времени (например, «Жизнеописания великих полководцев и знаменитых дам» выдающегося французского мемуариста XVI века Брантома) отличались трезвой мерой и авторской скромностью. У Рабле, современника Челлини, любимый герой Панург утверждает, что «человек стоит столько, во сколько он сам себя ценит». Под этими словами, выражающими в гротескной форме гуманистическую веру в человека, мог бы подписаться и Челлини.
Но путь к значительным делам, к «доблести», лежит через деятельность страстную, неустанную, напряженную. При каждом новом заказе Челлини «разбирает нетерпение» скорее приняться за дело, и он тотчас же начинает с «великим усердием работать». Получив долгожданный мрамор, он не в силах запастись терпением и сделать вначале модель. Он тут же начинает обтесывать статую Аполлона и Гиацинта: «такая мне была охота работать из мрамора».
Когда Франциск I советует Челлини беречь свое здоровье и не утруждать себя чрезмерно, тот заявляет в ответ, что «сразу же заболел бы, если бы не стал работать». И больше всего ему льстит изумление окружающих перед этим «удивительным человеком», который «должно быть, никогда не отдыхает». Своим резцом в мастерской он действует так же, как на площади кинжалом, — «смело и с некоторой долей ярости». Знаменитый, ставший уже хрестоматийным, рассказ об отливке «Персея» дает достаточно яркое представление о творческой ярости, творческом раже художника, преодолевающего упорное сопротивление материала, укрощающего своим словом даже неистовство стихий — огня и воды. Можно подумать, что перед Челлини, когда он диктовал эти вдохновенные страницы, возникал образ Бога-Отца в дни сотворения мира, увековеченный на плафоне Сикстинской капеллы его учителем Микеланджело. «Ужасающее величие» (terribilita) и «ярость» (furore), характерные для итальянского искусства XVI века и для этики «доблести», пронизывают и образ Челлини в этом эпизоде. Его помощники признают, что он себя показал «не человеком, а сушим великим дьяволом», и «сделал то, чего искусство не могло сделать; и столько великих дел, каковых было бы слишком даже для дьявола».
Этот идеал великих дел предполагает натуры цельные и решительные. Девиз своего современника Аретино «жить решительно» (vivere risolutamente) разделяет и автор «Жизнеописания». Жить для него значит действовать. Решение он принимает сразу, не колеблясь, как бы в силу внутреннего, неотвратимого импульса, и действует со страстной целеустремленностью. Эта цельность Челлини — характерная историческая черта человеческого типа его эпохи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140
«Питая благородную зависть» к прославленным мастерам, переходя от одного искусства «чрезвычайно трудного» к другому, «наитруднейшему», «никогда не уставая от труда, который оно мне задавало», — рассказывает автор записок, — «я беспрестанно старался преуспевать и учиться». «Все эти сказанные художества весьма и очень различны друг от друга; так что если кто исполняет хорошо одно из них и хочет взяться за другие, то почти никому они не удаются так, как то, которое он исполняет хорошо, тогда как я изо всех моих сил старался одинаково орудовать во всех этих художествах».
Разве в этих строках не запечатлен идеал «многосторонности» целой эпохи? Но еще незадолго до рождения Челлини идеал этот красноречиво формулирует Пико делла Мирандола в речи «О достоинстве человека»: человек «по собственному произволу чертит границы своей природы», «по собственному желанию избирает место, дело и цель» своих занятий. «Он сам себе творец, и сам выковывает окончательно свой образ», ибо «данное» и возвышенное назначение человека в том, что «ему дано достигнуть того, к чему он стремится, и быть тем, чем он хочет».
Такое представление о назначении человека и вся этика «доблести» связаны с безграничной верой в себя, в свои творческие силы. Мемуары Челлини в этом смысле — удивительно характерный исторический документ. Меньше всего этому благочестивому христианину, каким он неизменно себя характеризует, присуща первейшая христианская добродетель — смирение духа. Чтобы вывести его из себя, достаточно окружающим только усомниться в том, справится ли он с задачей, осуществит ли свой необычайный замысел, особенно в искусстве, где он еще новичок. Это неминуемо вызовет с его стороны град упреков, саркастических стрел, язвительных оскорблений. Его заказчики и их консультанты должны безусловно в него верить. Творческие сомнения в своих силах ему неведомы. «Рвением и усердием» в работе он всегда достигает высшего совершенства и заставит всех признать, что он не только сравнялся с античными художниками, но и превзошел их, ибо и античное искусство — перед которым он вместе с другими мастерами Возрождения преклоняется! — не может быть непревзойденным. Чем труднее задача, тем больше она его воодушевляет. Девиз поддерживающего небесный свод Атланта на одной из его медалей: «Summa tulisse juvat» — «Высшее сладко нести» — мог бы стать творческим девизом самого Челлини.
Впрочем, и девизом всей его жизни. В ней немало приключений из ряда вон выходящих, на грани сказочного или просто фантастического. Не говоря уже о побеге из замка Святого Ангела или о рукопашных схватках с врагами, где Челлини неизменно оказывается победителем, ибо «никогда не знал, какого цвета бывает страх», он еще в детстве совершает подвиги, напоминающие Геркулесовы, и впоследствии, ни много ни мало, вступает в прямые сношения с силами ада и неба: некромантические заклинания в Колизее и лицезрение Христа в тюрьме — «вещь величайшая, какая случалась с другими людьми» (после чего над его головой, как он сообщает, засиял нимб, как у святого).
Безграничная вера в себя — и в оценках своих произведений, и в рассказах о своих приключениях — то и дело переходит у Челлини в забавное самомнение, в невероятное хвастовство и смешные фанфаронады. Но, отражаясь от достоверности сообщаемых фактов, эта особенность мемуаров никак не умаляет типичности образа самого рассказчика и даже, пожалуй, усугубляет колорит характера.
Гиперболический стиль Челлини страстный и восторженный: его фантастика неотделима от его чувства жизни, от эстетики «фантастического реализма» его эпохи, питавшей повышенный интерес к идеализированным сказочным приключениям (рыцарские поэмы Боярдо и Ариосто в Италии, роман Рабле о великанах во Франции). В основе этой эстетики героического и необычайного лежало то же историческое представление о безграничных возможностях свободного человека. И было бы странно, если бы мемуары того времени (например, «Жизнеописания великих полководцев и знаменитых дам» выдающегося французского мемуариста XVI века Брантома) отличались трезвой мерой и авторской скромностью. У Рабле, современника Челлини, любимый герой Панург утверждает, что «человек стоит столько, во сколько он сам себя ценит». Под этими словами, выражающими в гротескной форме гуманистическую веру в человека, мог бы подписаться и Челлини.
Но путь к значительным делам, к «доблести», лежит через деятельность страстную, неустанную, напряженную. При каждом новом заказе Челлини «разбирает нетерпение» скорее приняться за дело, и он тотчас же начинает с «великим усердием работать». Получив долгожданный мрамор, он не в силах запастись терпением и сделать вначале модель. Он тут же начинает обтесывать статую Аполлона и Гиацинта: «такая мне была охота работать из мрамора».
Когда Франциск I советует Челлини беречь свое здоровье и не утруждать себя чрезмерно, тот заявляет в ответ, что «сразу же заболел бы, если бы не стал работать». И больше всего ему льстит изумление окружающих перед этим «удивительным человеком», который «должно быть, никогда не отдыхает». Своим резцом в мастерской он действует так же, как на площади кинжалом, — «смело и с некоторой долей ярости». Знаменитый, ставший уже хрестоматийным, рассказ об отливке «Персея» дает достаточно яркое представление о творческой ярости, творческом раже художника, преодолевающего упорное сопротивление материала, укрощающего своим словом даже неистовство стихий — огня и воды. Можно подумать, что перед Челлини, когда он диктовал эти вдохновенные страницы, возникал образ Бога-Отца в дни сотворения мира, увековеченный на плафоне Сикстинской капеллы его учителем Микеланджело. «Ужасающее величие» (terribilita) и «ярость» (furore), характерные для итальянского искусства XVI века и для этики «доблести», пронизывают и образ Челлини в этом эпизоде. Его помощники признают, что он себя показал «не человеком, а сушим великим дьяволом», и «сделал то, чего искусство не могло сделать; и столько великих дел, каковых было бы слишком даже для дьявола».
Этот идеал великих дел предполагает натуры цельные и решительные. Девиз своего современника Аретино «жить решительно» (vivere risolutamente) разделяет и автор «Жизнеописания». Жить для него значит действовать. Решение он принимает сразу, не колеблясь, как бы в силу внутреннего, неотвратимого импульса, и действует со страстной целеустремленностью. Эта цельность Челлини — характерная историческая черта человеческого типа его эпохи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140