Впрочем, у Апарцева было ощущение, что и те места текста, где автор явно стремился предстать перед читателем поборником справедливости и безусловным истребителем поразившей литературный мир напасти, на самом деле преисполнены скрытой язвительности и добавляют новую порцию яда в уже и без того отравленное вещество. Апарцев знал за собой подобные тексты. Им самим часто руководил дьявол, он знавал тот метод письма, когда словно адские испарения проникали в повествование, по внешности выглядя, впрочем, лишь безобидными и блестящими упражнениями в остроумии. Что ж упрекать другого в том, чем сам грешил? Не у него ли слово частенько попусту барахталось в словесности? Но вот он стал иным. Сейчас он начисто отвергал внутреннюю дьявольщину в разговоре, который ему впрямь хотелось бы вести о литературе. Тему подсказывал, разумеется, поразивший его текст, внутри которого Апарцев признавал не только правомочной и своевременной, но и справедливой постановку вопроса. Наверное, сам ответ о действии, о разлагающем вмешательстве лукавого - Апарцев все же отметал как надуманный и, во всяком случае, близкий скорее к фигуре речи, чем к чему-либо конкретному и материальному, да и с пунктом о первенстве Ростопчина едва ли всерьез соглашался. Но что в царстве литературы не все ладно, ему теперь было даже яснее, чем прежде. Странным образом он заминал частое напоминание анонима, что речь идет именно о русской литературе, проглатывал это уточнение или считал его теперь излишним, как если бы всякая другая литература вдруг вовсе перестала для него существовать. Между тем отличие чувства, которое овладело им после ознакомления с "посланием", от того, которое двигало его автором, заключалось в очевидном и жгучем нежелании поддаться совету этого автора, угодить в ловко расставленную им ловушку и озаботиться прежде всего собственным положением среди того, что в тексте называлось неверными отражениями. Апарцев не думал о себе, и это было для него ново, свежо и немного болезненно. Уже сейчас он чувствовал, что в этой новизне содержится некий его особый и удивительный вклад в литературу, что это не что иное как высокое достижение, истинный гуманизм, вдруг доставшийся ему среди горечи и черноты разочарований, великая чистота и совершенство. Но и понимая это, он не заносился в самолюбовании, а жил и болел совсем иными заботами.
Апарцеву были как раз известны писатели, объявленные анонимным автором несправедливо забытыми, и к этому списку он видел уместным присовокупление еще ряда имен, забытых уже самим анонимом или, возможно, просто неизвестных ему. В душе Апарцев смеялся над человеком, который судил и рядил, изрекал истину в последней инстанции, а как оказывалось на поверку, попросту не знал многих вещей. Не упомянул, а стало быть, не знал, по определению Апарцева, ни Александра Неверова, ни, скажем, Константина Большакова; и дальше шло в Апарцеве образование целых сгустков, настоящих перлов сияющей и кому угодно готовой брызнуть в глаза образованности; тут же он счел, что Россией, по крайней мере не эмигрантской, до сих пор не оценен по достоинству Илья Сургучев. И совсем уж неоправданно, варварски вычеркнут из широкой памяти Александр Алексеевич Кондратьев. Александр Алексеевич принесен в жертву в угоду тем, кто желает литературу окончательно скатить в злободневность и тем погубить ее и кто с сомнительной для Апарцева искренностью не понимает, что литература непременно должна хоть каким-то боком заноситься выше современности и вообще всякого времени.
Разумеется, простое перечисление имен, создание некого списка было бы сейчас процессом сухим, нелепым, попыткой какого-то глуповатого академизма. Следовало вдруг зажить творчеством этих автором, погрузиться в пучины их произведений. Апарцев посмеивался над уловленной им неискушенностью анонима, а все же по-настоящему не возносился мысленно перед ним, не слишком-то и блистал перед ним гордостью за то, что знает все, что тот высказал с некоторым явным сознанием собственного превосходства, и даже знает гораздо больше его. Куда полнее и радостнее Апарцев переживал жаркую потребность немедленно донести до общего сведения правду о забытых или недопонятых писателях. Это было главным следствием потрясения от рассказа.
Необходимость раскрыть читателю глаза на истину не просто доводила теперь Апарцева до умоисступления, а уносила его в заоблачные выси, в чудесный край, где текли кастальские воды, и наполняла уверенностью, что ему по плечу совершить ученый и подвижнический, проповеднический подвиг. Во всяком случае ради такого подвига стоило жить и даже отдать жизнь. Он уже видел себя святым, которого взбешенная толпа побивает камнями просто за то, что упоминание неведомых величин, звезд, имен кажется ей оскорблением ее твердолобой веры в возможность полного и всеобъемлющего знания жизни без сведений о всяких там Неверовых и Сургучевых. Так, так... Подвиг будет совершен. Надо только правильно взяться за дело - и результаты будут достигнуты необыкновенные. Не исправлять положение в литературном мире, не выпрямлять искаженности и вышибать ложь из основания хотел он, а чтобы читатель (тот, который еще не потерял совесть) немедленно восхитился и Огневым, и Зарудиным, и Неверовым, и, конечно же, Ростопчиным, если уж на то пошло. Апарцев взглянул на Иванова, который был у него безусловно под рукой. Но Иванов, что называется, оплошал, плоский и нелепый лежал он на узеньком дне какой-то устрашающей засухи. Апарцев пожал плечами: Иванов определенно был не читателем. Иванов был писателем, который всецело отдался борьбе с другим писателем и не хотел знать ничего, что выходило за пределы этой борьбы и не могло напрямую содействовать его победе. Странно было Апарцеву сознавать, что в такую минуту Иванов сопит, причмокивает во сне и вообще спит без задних ног.
Обещание остаться у Иванова, чтобы оберегать его сон, забылось, выдохлось, рассеялось, как дым, Апарцев больше не ведал никакой ответственности перед товарищем, не мог ведать ее в свой звездный час. Он думал только о пронзительных авторах, которым, однако, не достало сил закрепиться в неком пантеоне славы. А может быть, кто-то сознательно помешал им сделать это? Апарцев должен был немедленно развеять всякие злые чары, покончить с положением, когда литература представала спящей красавицей. Он понимал, что становится в глазах окружающих чудаком, сражающимся в ветряными мельницами, но он понимал, он знал и то, что правда пронзительных авторов слишком выдается над мелочью всяких быстрых суждений и оценок со стороны ближних, чтобы он, Апарцев, придавал им теперь какого-либо значение.
Составив план заскочить домой за книгами пронзительных, а затем бежать к сестрам (начать с них), он тут же нимало не колеблясь покинул жилище Иванова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Апарцеву были как раз известны писатели, объявленные анонимным автором несправедливо забытыми, и к этому списку он видел уместным присовокупление еще ряда имен, забытых уже самим анонимом или, возможно, просто неизвестных ему. В душе Апарцев смеялся над человеком, который судил и рядил, изрекал истину в последней инстанции, а как оказывалось на поверку, попросту не знал многих вещей. Не упомянул, а стало быть, не знал, по определению Апарцева, ни Александра Неверова, ни, скажем, Константина Большакова; и дальше шло в Апарцеве образование целых сгустков, настоящих перлов сияющей и кому угодно готовой брызнуть в глаза образованности; тут же он счел, что Россией, по крайней мере не эмигрантской, до сих пор не оценен по достоинству Илья Сургучев. И совсем уж неоправданно, варварски вычеркнут из широкой памяти Александр Алексеевич Кондратьев. Александр Алексеевич принесен в жертву в угоду тем, кто желает литературу окончательно скатить в злободневность и тем погубить ее и кто с сомнительной для Апарцева искренностью не понимает, что литература непременно должна хоть каким-то боком заноситься выше современности и вообще всякого времени.
Разумеется, простое перечисление имен, создание некого списка было бы сейчас процессом сухим, нелепым, попыткой какого-то глуповатого академизма. Следовало вдруг зажить творчеством этих автором, погрузиться в пучины их произведений. Апарцев посмеивался над уловленной им неискушенностью анонима, а все же по-настоящему не возносился мысленно перед ним, не слишком-то и блистал перед ним гордостью за то, что знает все, что тот высказал с некоторым явным сознанием собственного превосходства, и даже знает гораздо больше его. Куда полнее и радостнее Апарцев переживал жаркую потребность немедленно донести до общего сведения правду о забытых или недопонятых писателях. Это было главным следствием потрясения от рассказа.
Необходимость раскрыть читателю глаза на истину не просто доводила теперь Апарцева до умоисступления, а уносила его в заоблачные выси, в чудесный край, где текли кастальские воды, и наполняла уверенностью, что ему по плечу совершить ученый и подвижнический, проповеднический подвиг. Во всяком случае ради такого подвига стоило жить и даже отдать жизнь. Он уже видел себя святым, которого взбешенная толпа побивает камнями просто за то, что упоминание неведомых величин, звезд, имен кажется ей оскорблением ее твердолобой веры в возможность полного и всеобъемлющего знания жизни без сведений о всяких там Неверовых и Сургучевых. Так, так... Подвиг будет совершен. Надо только правильно взяться за дело - и результаты будут достигнуты необыкновенные. Не исправлять положение в литературном мире, не выпрямлять искаженности и вышибать ложь из основания хотел он, а чтобы читатель (тот, который еще не потерял совесть) немедленно восхитился и Огневым, и Зарудиным, и Неверовым, и, конечно же, Ростопчиным, если уж на то пошло. Апарцев взглянул на Иванова, который был у него безусловно под рукой. Но Иванов, что называется, оплошал, плоский и нелепый лежал он на узеньком дне какой-то устрашающей засухи. Апарцев пожал плечами: Иванов определенно был не читателем. Иванов был писателем, который всецело отдался борьбе с другим писателем и не хотел знать ничего, что выходило за пределы этой борьбы и не могло напрямую содействовать его победе. Странно было Апарцеву сознавать, что в такую минуту Иванов сопит, причмокивает во сне и вообще спит без задних ног.
Обещание остаться у Иванова, чтобы оберегать его сон, забылось, выдохлось, рассеялось, как дым, Апарцев больше не ведал никакой ответственности перед товарищем, не мог ведать ее в свой звездный час. Он думал только о пронзительных авторах, которым, однако, не достало сил закрепиться в неком пантеоне славы. А может быть, кто-то сознательно помешал им сделать это? Апарцев должен был немедленно развеять всякие злые чары, покончить с положением, когда литература представала спящей красавицей. Он понимал, что становится в глазах окружающих чудаком, сражающимся в ветряными мельницами, но он понимал, он знал и то, что правда пронзительных авторов слишком выдается над мелочью всяких быстрых суждений и оценок со стороны ближних, чтобы он, Апарцев, придавал им теперь какого-либо значение.
Составив план заскочить домой за книгами пронзительных, а затем бежать к сестрам (начать с них), он тут же нимало не колеблясь покинул жилище Иванова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43