Его мать говорила: "Умей держать себя в руках, если хочешь быть хорошим мальчиком!" Моя мать говорила: "А ну, оставьте мальчишку в покое!" Она была уверена, что я справлюсь с жизнью. Помню, однажды я подслушал под дверью, как она развлекала целую компанию забавными и меткими словечками, которые я произносил на прошлой неделе, и имела большой успех. С Вильфридом такого не было, его мать постоянно была озабочена, что из Вильфрида не будет толку, и этот здоровый, грубоватый, но при этом такой сердечный человек, сидящий против меня за лакированным столиком, курит свою дешевую сигару и сам говорит, что не был способным ребенком, даже на рояле играть не учился. А моя мать, я знаю, обходилась без прислуги, без прачки, сама стирала и гладила, чтобы оплачивать мои уроки. Я учился играть на флейте, потому что меня считали способным к музыке.
Смешные были они, обе эти матери! Вильфрид говорит, что его матушка разумеется, женщина столь же достойная, как и моя, - больше всего, даже больше сластей любила сырую печенку. Но, увы, никто не мог преподнести ей ко дню рождения или к другому семейному празднику пакетик сырой печенки! И ей самой приходилось покупать себе это лакомство. Что она и делала! Однажды, когда футбольный мяч закатился в кусты и Вильфрид пошел искать его, он нашел свою матушку в укромном уголке общественного парка, она лакомилась сырой печенкой. Добрая женщина испугалась до смерти, говорила, что придет в голову, лишь бы внушить Вильфриду, что его дорогая матушка не ела сырой печенки! Это воспоминание Вильфрида могло бы относиться и к моей матушке, и мы оба смеемся. А потом он снова описывает женщину, которой я не знаю, осмотрительную, настойчивую, не терпящую возражений, практичную женщину - ее не проведешь, - заблаговременно подготовлявшую Вильфрида к тому, что он не сможет взять в жены стоящую девушку, если не будет прилично зарабатывать. Моя мать была не такова. Она любила, когда я над ней подшучивал, что же касается моего будущего, рассчитывала в основном на внутренние мои достоинства и уверяла, что я сумею жениться, на ком пожелаю, на любой женщине, кроме нее - моей милой матушки (о чем я весьма сожалел), и тревожило ее разве что, будет ли особа, которую я со временем приведу в дом, достойна меня. Помню, как я однажды обстреливал вишневыми косточками старичка-соседа, читавшего газету у себя в саду; моя матушка вознегодовала, услышав этот поклеп со стороны старичка, мне пришлось все начисто отрицать, только бы не подвести ее. Моя матушка и я, по словам отчима, липли друг к другу, точно репей. У Вильфрида был настоящий родной отец. И еще я знаю, что мать ни за что не стала бы плакать перед учителем. Она бы все отрицала или заявила бы, что учитель обязан хоть чуточку понимать мой характер. Я был хрупким ребенком. Когда моей матери - один бог знает, как она наскребала на это деньги,- удавалось внести в полицию штраф за меня, я приносил ей охапку первоцвета, и вот тогда она плакала, не раньше. Мать Вильфрида не ждала от него первоцвета, а требовала, чтобы он извинился перед рассерженными учителями. Смешно, до чего разные бывают матери!..
- И вот уже пятый год, как она лежит там, - говорит Вильфрид. - Она так боялась, что ее похоронят в городе; лежать среди чужих людей, которых она никогда в жизни не видела,- это казалось ей самым страшным.
Приходит хозяин трактира, который зовет Вильфрида по имени, здоровается за руку и со мной. Вильфрид говорит с людьми, оставаясь самим собой - нимало к ним не подлаживаясь. Я этого не умею. Почему, собственно? А когда мы снова остаемся вдвоем, он спрашивает про Юлику: как ей живется в Париже? Юлика приезжала сюда на похороны из Парижа, Юлика со своими рыжими волосами. С тех пор Вильфрид ее не видел. На нем вязаный жилет. Его очень интересует Калифорния. Когда-то он мечтал попасть в Аргентину, купить там ферму, но это у него не получилось - из-за матери, и я рассказываю про Калифорнию, не думая о ней и ее не видя, вижу я только могилу, и вечнозеленые растения, и полированный туф, - при этом не думаю и о матери, не вижу ее. А для Вильфрида все в порядке. Его брат, без вести пропавший Штиллер, должно быть, всегда был чудаком. Но этого Вильфрид не говорит даже намеком. Вильфриду вообще чужды намеки, он прямодушен, не любопытен, не хватает звезд с неба, человек от мира сего, а не человек эмоций. Даже когда я молчу, я кажусь себе болтуном рядом с ним. Вильфрид пьет мало, вероятно, пьет только в угоду мне, вдобавок он находит вино очень хорошим, что я, в свою очередь, нахожу очень трогательным, - вино неважное, слабенькое и пахнет разве что бочонком. Все это очень нормально и очень странно, - разговор с долгими паузами: слышно, как мурлыкает кошка, - и когда Вильфрид снова приглашает меня пожить у него и его жены, я замечаю, что растроган до слез, хотя в то же время ничего не чувствую. Он брат, а я нет, но его не беспокоит, что я не брат. Не проголодался ли я? Вильфрид не пытается меня убедить ни в чем, и это обезоруживает. И он не страшится молчания, пауз, во время которых я снова завожу разговор о современных фермах Калифорнии, хотя, читая журналы, он, конечно, знает о них больше, чем я. Кстати забавная подробность: в журнале, оповестившем читателей о танцовщице Юлике и ее без вести пропавшем супруге, была напечатана и большая статья о сельскохозяйственных вредителях, о борьбе с ними; когда я упоминаю о ней, Вильфрид разражается хохотом. Оказывается, даже и здесь, в этой области, журналисты все наврали. Меня тоже это очень смешит. В какой-то связи (в разговоре о военной службе) выясняется, что Вильфрид на пять лет моложе меня, и я сбит с толку. Я вижу его, как видят мальчишки мужчину, вне возраста, но, во всяком случае, старше себя. С толку сбивает меня и то, что он, со своей стороны, при любых, самых странных расхождениях в моей и его жизни не дает себя сбить с толку и, не мудрствуя, считает, что если моя жизнь ему непонятна, то мне самому-то она понятна, а значит, все в порядке; он не вмешивается, уважительно сохраняет дистанцию, и я чувствую себя пристыженным, неуверенным, хотя знаю, что его уважение искренне. Я не отваживаюсь заказать еще вина, другого вина, хотя знаю, что Вильфрид не возразил бы, - в конце концов сегодня особый день, и его можно отпраздновать! О своих детях он говорит, что они недавно перенесли свинку, теперь остается только корь. Когда я вижу, как Вильфрид, повесив пиджак на спинку стула, ест хлеб и сыр, даже не заказав вина, подкрепляется перед длинной дорогой в малоудобном джипе, я думаю: "А не объясниться ли мне с ним, хоть он ни о чем и не спрашивает?" - но не знаю, как это сделать, да и к чему! Вильфриду и так очевидно, что мы с ним братья: вместе стояли под черным зонтом у могилы матери, а теперь расстаемся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121
Смешные были они, обе эти матери! Вильфрид говорит, что его матушка разумеется, женщина столь же достойная, как и моя, - больше всего, даже больше сластей любила сырую печенку. Но, увы, никто не мог преподнести ей ко дню рождения или к другому семейному празднику пакетик сырой печенки! И ей самой приходилось покупать себе это лакомство. Что она и делала! Однажды, когда футбольный мяч закатился в кусты и Вильфрид пошел искать его, он нашел свою матушку в укромном уголке общественного парка, она лакомилась сырой печенкой. Добрая женщина испугалась до смерти, говорила, что придет в голову, лишь бы внушить Вильфриду, что его дорогая матушка не ела сырой печенки! Это воспоминание Вильфрида могло бы относиться и к моей матушке, и мы оба смеемся. А потом он снова описывает женщину, которой я не знаю, осмотрительную, настойчивую, не терпящую возражений, практичную женщину - ее не проведешь, - заблаговременно подготовлявшую Вильфрида к тому, что он не сможет взять в жены стоящую девушку, если не будет прилично зарабатывать. Моя мать была не такова. Она любила, когда я над ней подшучивал, что же касается моего будущего, рассчитывала в основном на внутренние мои достоинства и уверяла, что я сумею жениться, на ком пожелаю, на любой женщине, кроме нее - моей милой матушки (о чем я весьма сожалел), и тревожило ее разве что, будет ли особа, которую я со временем приведу в дом, достойна меня. Помню, как я однажды обстреливал вишневыми косточками старичка-соседа, читавшего газету у себя в саду; моя матушка вознегодовала, услышав этот поклеп со стороны старичка, мне пришлось все начисто отрицать, только бы не подвести ее. Моя матушка и я, по словам отчима, липли друг к другу, точно репей. У Вильфрида был настоящий родной отец. И еще я знаю, что мать ни за что не стала бы плакать перед учителем. Она бы все отрицала или заявила бы, что учитель обязан хоть чуточку понимать мой характер. Я был хрупким ребенком. Когда моей матери - один бог знает, как она наскребала на это деньги,- удавалось внести в полицию штраф за меня, я приносил ей охапку первоцвета, и вот тогда она плакала, не раньше. Мать Вильфрида не ждала от него первоцвета, а требовала, чтобы он извинился перед рассерженными учителями. Смешно, до чего разные бывают матери!..
- И вот уже пятый год, как она лежит там, - говорит Вильфрид. - Она так боялась, что ее похоронят в городе; лежать среди чужих людей, которых она никогда в жизни не видела,- это казалось ей самым страшным.
Приходит хозяин трактира, который зовет Вильфрида по имени, здоровается за руку и со мной. Вильфрид говорит с людьми, оставаясь самим собой - нимало к ним не подлаживаясь. Я этого не умею. Почему, собственно? А когда мы снова остаемся вдвоем, он спрашивает про Юлику: как ей живется в Париже? Юлика приезжала сюда на похороны из Парижа, Юлика со своими рыжими волосами. С тех пор Вильфрид ее не видел. На нем вязаный жилет. Его очень интересует Калифорния. Когда-то он мечтал попасть в Аргентину, купить там ферму, но это у него не получилось - из-за матери, и я рассказываю про Калифорнию, не думая о ней и ее не видя, вижу я только могилу, и вечнозеленые растения, и полированный туф, - при этом не думаю и о матери, не вижу ее. А для Вильфрида все в порядке. Его брат, без вести пропавший Штиллер, должно быть, всегда был чудаком. Но этого Вильфрид не говорит даже намеком. Вильфриду вообще чужды намеки, он прямодушен, не любопытен, не хватает звезд с неба, человек от мира сего, а не человек эмоций. Даже когда я молчу, я кажусь себе болтуном рядом с ним. Вильфрид пьет мало, вероятно, пьет только в угоду мне, вдобавок он находит вино очень хорошим, что я, в свою очередь, нахожу очень трогательным, - вино неважное, слабенькое и пахнет разве что бочонком. Все это очень нормально и очень странно, - разговор с долгими паузами: слышно, как мурлыкает кошка, - и когда Вильфрид снова приглашает меня пожить у него и его жены, я замечаю, что растроган до слез, хотя в то же время ничего не чувствую. Он брат, а я нет, но его не беспокоит, что я не брат. Не проголодался ли я? Вильфрид не пытается меня убедить ни в чем, и это обезоруживает. И он не страшится молчания, пауз, во время которых я снова завожу разговор о современных фермах Калифорнии, хотя, читая журналы, он, конечно, знает о них больше, чем я. Кстати забавная подробность: в журнале, оповестившем читателей о танцовщице Юлике и ее без вести пропавшем супруге, была напечатана и большая статья о сельскохозяйственных вредителях, о борьбе с ними; когда я упоминаю о ней, Вильфрид разражается хохотом. Оказывается, даже и здесь, в этой области, журналисты все наврали. Меня тоже это очень смешит. В какой-то связи (в разговоре о военной службе) выясняется, что Вильфрид на пять лет моложе меня, и я сбит с толку. Я вижу его, как видят мальчишки мужчину, вне возраста, но, во всяком случае, старше себя. С толку сбивает меня и то, что он, со своей стороны, при любых, самых странных расхождениях в моей и его жизни не дает себя сбить с толку и, не мудрствуя, считает, что если моя жизнь ему непонятна, то мне самому-то она понятна, а значит, все в порядке; он не вмешивается, уважительно сохраняет дистанцию, и я чувствую себя пристыженным, неуверенным, хотя знаю, что его уважение искренне. Я не отваживаюсь заказать еще вина, другого вина, хотя знаю, что Вильфрид не возразил бы, - в конце концов сегодня особый день, и его можно отпраздновать! О своих детях он говорит, что они недавно перенесли свинку, теперь остается только корь. Когда я вижу, как Вильфрид, повесив пиджак на спинку стула, ест хлеб и сыр, даже не заказав вина, подкрепляется перед длинной дорогой в малоудобном джипе, я думаю: "А не объясниться ли мне с ним, хоть он ни о чем и не спрашивает?" - но не знаю, как это сделать, да и к чему! Вильфриду и так очевидно, что мы с ним братья: вместе стояли под черным зонтом у могилы матери, а теперь расстаемся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121