Она не пила водку, даже вино…, лишь заводила вечерами патефон и молча слушала сипение симфонического оркестра на пластинках или оперные арии, отпивая слишком темный чай из тонкого стакана в тяжелом серебрянном подстаканнике, глядя на мальчика невидящими глазами…
Раз ночью, проходя мимо ее комнаты к помойному ведру на кухне, служившему семье ночным горшком, он услышал стоны из-за приоткрытой двери… Он знал по рассказам одноклассников и собственному опыту ночной жизни в одной комнате происхождение этих звуков, пригвоздивших его к полу… Сделав усилие, он осторожно толкнул дверь и вошел…
Машинистка лежала на спина с закрытыми глазами, сбросив с себя одеяло, в невиданной ночной рубахе, красивой и блестящей, с вышитыми сине-голубыми цветками, похожей на вечернее платье с глубоким вырезом, в который она вывела обнаженную грудь с тугим розовым соском и стискивала ее рукой…, и ритмично двигала тазом: верх — вниз, вверх — вниз…, часто дыша и изредка вскрикивая… У четырнадцатилетнего пионера Глеба Трофимова, готовившегося ко вступлению в Комсомол, закружилась голова и стали ватными ноги. Он закрыл глаза, чтоб побороть слабость, а потом рванул к двери, успев заметить, но уже не зрением, а кожей или собственной плотью, согнутые в коленях, чуть расставленные ноги, густые темные волосы в паху и длинные тонкие пальцы, что так нравились ему, непохожие на пальцы матери, которые судорожно, с каким-то остервенением, то погружались в плоть, то извлекались, влажно поблескивая в тусклом свете, проникающем из корридора…
Он замер у двери, забывая дышать, но потом медленно вернулся к скрипучей кровати, понимая, что совершает святотатство и, готовый от стыда провалиться сквозь землю, стал жадно разглядывать ее… А она вдруг остановила движения, открыла глаза и внимательно и долго посмотрела на него, не убирая рук, и не стараясь натянуть на себя одеяло…, лишь по-прежнему, дыша поверхностно и часто…
— Уходи, мальчик! — попросила она, наконец, и замерла, выжидая… И ему показалось, что просит, чтоб остался…, а он не смог, и повернулся, и вышел понуро, осторожно прикрыв дверь…
Однажды он застал ее, перебирающей фотографии в толстом старинном альбоме с застежками и подивился внезапному беспокойству и тревоге, даже страху, сковавшему большое красивое тело.
— Пожалуйста, мальчик! — она никогда не называла его по имени. — Подожди за дверью минуту! — и, захлопнув альбом, стала белеть лицом… А он стоял, переминаясь и понимая, что застал ее за делом еще более недозволенным, чем недавний ночной порок, таинственным и опасным, грозящим ей, а, может, и ему самому, и знал уже, что не уйдет ни за что, и ни под какими пытками не выдаст…, и станет защищать ее до конца… Она поняла или почувствовала это, потому что успокоилась сразу и движением руки, бередящим душу, указала на место подле себя.
— Это фотографии моих родителей, — сказала Машинистка ясным глубоким голосом, удивительно четко артикулируя. Так, пожалуй, не могла даже его учительница по литературе, выразительно читавшая стихи на школьных вечерах…
— Можешь посмотреть…, — и протянула альбом….
Через несколько недель он знал назубок все фотографии альбома: ее отца и мать, их родителей, сестру, многочисленную родню, кузин и кузенов, друзей и коллег отца…, и брата отца — странного пожилого господина, высокого и тучного, с тщательно выбритым лицом и головой, в черном с капюшоном монашеском клобуке, подпоясанном толстой, как канат, белой веревкой с длинными почти до земли концами…
Загадочные, никогда не улыбающиеся мужчины и женщины в строгих одеждах начала века и такие же серьезные дети, наряженные во взрослое платье и похожие от этого на карликов на фоне невиданной мебели: обеденных и ломберных столов с тяжелыми стульями, кресел, диванов, пуфов, козеток, ширм, буфетов, многочисленных книжных шкафов, высоких, до потолка, зеркал, инкрустированных бронзой, вычурных люстр, похожих на первые искусственные спутники земли, кабинетных роялей с поднятыми крышками, фортепиано с литыми подсвечниками над клавиатурой, картин в широких рамах и почти неразличимых фотографий, плотно завесивших стены обширных покоев, из которых больше всего ему запомнились недвижно стоящие лошади, готовые в любой момент сорваться со стены и пуститься вскачь, несколько раз процокав подковами по паркету, чтоб потом исчезнуть навсегда за большими венецианскими окнами с ниспадающими портьерами, изящных скульптур на подставках из мромора и металла, почти всегда взывающих о чем-то неназойливо с распростертыми руками, настольными часами в многочисленных, видимо, модных тогда, бронзовых или латунных завитках, юных девах и ангелах, большими напольными часами из черного дерева с римскими цифрами на циферблате и длинными маятниками с плоскими круглыми блинами на конце, канделябрами и прочими, теперь уже стершимися из памяти, антуражными деталями меблировки и быта тех дальных лет…
— А кто тот толстый бритый дядечка с капюшоном на фотографии? — спрашивал Глеб Машинистку, и всякий раз она начинала улыбаться смущенно и немного растерянно, надолго задумывалась, погружаясь в неведомые ему воспоминания, и возвращаясь оттуда или еще оставаясь там, отвечала, проводя рукой по густой и колючей поросли коротких волос на голове мальчика, похожих на шапочку для плавания:
— Это мой дядя…, Дмитрий Александрович… Очень богатый человек… Промышленник… Он был влюблен в нашу маму…
— А капюшон? — настаивал Глеб, которого не интересовали в ту пору любовные истории семьи Машинистки.
— Совершенно внезапно он вдруг отрядил все свое состояние католической церкви в Петербурге и переселенцам, что перебрались в Сибирь из центральной России, и стал…, — здесь она останавливалась в раздумьи всегда, а потом продолжала трудно и нервно, — …и стал…гугенотом…, — и предотвращая встречные вопросы, добавляла: — Гугеноты — те же католики-протестанты, мальчик, только более простые и человечные в своих взаимоотношениях с Богом…, будто знали его хорошо…, даже адрес…
— Он сделал это из-за вашей мамы? — проницательно спрашивал Глеб и никогда не получал ответа…, и задавал свой следующий вопрос: — А в Бога он верил?
— Не знаю. Он просто служил ему, как служат некоторые священники…
Однажды во дворе дома его остановили два офицера в фуражках с синими околышками, как у летчиков…, но он знал, что не летчики. Они долго поджидали его, потому что свежий снег был утоптан и усеян папиросными окурками.
— Она показывала тебе фотографии, мальчик, ваша соседка? — спросил один из них после короткого вступления про трудности послевоенного времени, бдительность и пионерскую сознательность…, и назвал невнятно имя и фамилию Машинистки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
Раз ночью, проходя мимо ее комнаты к помойному ведру на кухне, служившему семье ночным горшком, он услышал стоны из-за приоткрытой двери… Он знал по рассказам одноклассников и собственному опыту ночной жизни в одной комнате происхождение этих звуков, пригвоздивших его к полу… Сделав усилие, он осторожно толкнул дверь и вошел…
Машинистка лежала на спина с закрытыми глазами, сбросив с себя одеяло, в невиданной ночной рубахе, красивой и блестящей, с вышитыми сине-голубыми цветками, похожей на вечернее платье с глубоким вырезом, в который она вывела обнаженную грудь с тугим розовым соском и стискивала ее рукой…, и ритмично двигала тазом: верх — вниз, вверх — вниз…, часто дыша и изредка вскрикивая… У четырнадцатилетнего пионера Глеба Трофимова, готовившегося ко вступлению в Комсомол, закружилась голова и стали ватными ноги. Он закрыл глаза, чтоб побороть слабость, а потом рванул к двери, успев заметить, но уже не зрением, а кожей или собственной плотью, согнутые в коленях, чуть расставленные ноги, густые темные волосы в паху и длинные тонкие пальцы, что так нравились ему, непохожие на пальцы матери, которые судорожно, с каким-то остервенением, то погружались в плоть, то извлекались, влажно поблескивая в тусклом свете, проникающем из корридора…
Он замер у двери, забывая дышать, но потом медленно вернулся к скрипучей кровати, понимая, что совершает святотатство и, готовый от стыда провалиться сквозь землю, стал жадно разглядывать ее… А она вдруг остановила движения, открыла глаза и внимательно и долго посмотрела на него, не убирая рук, и не стараясь натянуть на себя одеяло…, лишь по-прежнему, дыша поверхностно и часто…
— Уходи, мальчик! — попросила она, наконец, и замерла, выжидая… И ему показалось, что просит, чтоб остался…, а он не смог, и повернулся, и вышел понуро, осторожно прикрыв дверь…
Однажды он застал ее, перебирающей фотографии в толстом старинном альбоме с застежками и подивился внезапному беспокойству и тревоге, даже страху, сковавшему большое красивое тело.
— Пожалуйста, мальчик! — она никогда не называла его по имени. — Подожди за дверью минуту! — и, захлопнув альбом, стала белеть лицом… А он стоял, переминаясь и понимая, что застал ее за делом еще более недозволенным, чем недавний ночной порок, таинственным и опасным, грозящим ей, а, может, и ему самому, и знал уже, что не уйдет ни за что, и ни под какими пытками не выдаст…, и станет защищать ее до конца… Она поняла или почувствовала это, потому что успокоилась сразу и движением руки, бередящим душу, указала на место подле себя.
— Это фотографии моих родителей, — сказала Машинистка ясным глубоким голосом, удивительно четко артикулируя. Так, пожалуй, не могла даже его учительница по литературе, выразительно читавшая стихи на школьных вечерах…
— Можешь посмотреть…, — и протянула альбом….
Через несколько недель он знал назубок все фотографии альбома: ее отца и мать, их родителей, сестру, многочисленную родню, кузин и кузенов, друзей и коллег отца…, и брата отца — странного пожилого господина, высокого и тучного, с тщательно выбритым лицом и головой, в черном с капюшоном монашеском клобуке, подпоясанном толстой, как канат, белой веревкой с длинными почти до земли концами…
Загадочные, никогда не улыбающиеся мужчины и женщины в строгих одеждах начала века и такие же серьезные дети, наряженные во взрослое платье и похожие от этого на карликов на фоне невиданной мебели: обеденных и ломберных столов с тяжелыми стульями, кресел, диванов, пуфов, козеток, ширм, буфетов, многочисленных книжных шкафов, высоких, до потолка, зеркал, инкрустированных бронзой, вычурных люстр, похожих на первые искусственные спутники земли, кабинетных роялей с поднятыми крышками, фортепиано с литыми подсвечниками над клавиатурой, картин в широких рамах и почти неразличимых фотографий, плотно завесивших стены обширных покоев, из которых больше всего ему запомнились недвижно стоящие лошади, готовые в любой момент сорваться со стены и пуститься вскачь, несколько раз процокав подковами по паркету, чтоб потом исчезнуть навсегда за большими венецианскими окнами с ниспадающими портьерами, изящных скульптур на подставках из мромора и металла, почти всегда взывающих о чем-то неназойливо с распростертыми руками, настольными часами в многочисленных, видимо, модных тогда, бронзовых или латунных завитках, юных девах и ангелах, большими напольными часами из черного дерева с римскими цифрами на циферблате и длинными маятниками с плоскими круглыми блинами на конце, канделябрами и прочими, теперь уже стершимися из памяти, антуражными деталями меблировки и быта тех дальных лет…
— А кто тот толстый бритый дядечка с капюшоном на фотографии? — спрашивал Глеб Машинистку, и всякий раз она начинала улыбаться смущенно и немного растерянно, надолго задумывалась, погружаясь в неведомые ему воспоминания, и возвращаясь оттуда или еще оставаясь там, отвечала, проводя рукой по густой и колючей поросли коротких волос на голове мальчика, похожих на шапочку для плавания:
— Это мой дядя…, Дмитрий Александрович… Очень богатый человек… Промышленник… Он был влюблен в нашу маму…
— А капюшон? — настаивал Глеб, которого не интересовали в ту пору любовные истории семьи Машинистки.
— Совершенно внезапно он вдруг отрядил все свое состояние католической церкви в Петербурге и переселенцам, что перебрались в Сибирь из центральной России, и стал…, — здесь она останавливалась в раздумьи всегда, а потом продолжала трудно и нервно, — …и стал…гугенотом…, — и предотвращая встречные вопросы, добавляла: — Гугеноты — те же католики-протестанты, мальчик, только более простые и человечные в своих взаимоотношениях с Богом…, будто знали его хорошо…, даже адрес…
— Он сделал это из-за вашей мамы? — проницательно спрашивал Глеб и никогда не получал ответа…, и задавал свой следующий вопрос: — А в Бога он верил?
— Не знаю. Он просто служил ему, как служат некоторые священники…
Однажды во дворе дома его остановили два офицера в фуражках с синими околышками, как у летчиков…, но он знал, что не летчики. Они долго поджидали его, потому что свежий снег был утоптан и усеян папиросными окурками.
— Она показывала тебе фотографии, мальчик, ваша соседка? — спросил один из них после короткого вступления про трудности послевоенного времени, бдительность и пионерскую сознательность…, и назвал невнятно имя и фамилию Машинистки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70