Видно было, что он разрывается между желанием продолжить бег и оказаться там, откуда донесся взрыв, и нежеланием огорчать мать, или тетю, или бабушку — кто знает, кем она ему приходилась, та, что сейчас бежала к ним неуклюже.
— Ой, не знаю, как вас благодарить! — Запыхавшаяся женщина обращалась к ней, словно ей было за что ее благодарить, словно она могла испытывать к ней благодарность. Это ее удивило — женщины, особенно такие женщины, рано постаревшие, расползшиеся, превратившиеся в клуш, ее никогда не любили. И хотя косились на нее на улице, но обычно с осуждением, вызванным собственной фригидностью и завистью. — Спасибо! Вы не представляете, как я испугалась! Мы с ним взрыв услышали, я к окну кинулась, а он вроде только что рядом был — и вдруг дверь хлопает. Вы же знаете, какие мальчишки любопытные — а тут еще лето, каникулы! Спасибо! Ой, а вы сами — с вами все в порядке? Ведь там…
Она улыбнулась, кивая, решив, что не стоит говорить этой женщине, что она сама ей благодарна. Потому что вырвавшийся из дому мальчишка остановил ее, совершенно случайно остановил, напомнив, что ей нельзя уходить. И она нагнулась, поднимая отлетевшую в сторону черную кожаную сумочку — тоже «Рокко Барокко», как и шорты и топик, все в одном стиле, это важно. Отряхивая ее, выискивая глазами то, что из нее вылетело. Не успев нагнуться, потому что ее опередил вежливый мальчик — подобравший диоровский карандаш и наполненную голубыми духами от Мюглера стеклянную звездочку. Следовало бы оторвать ему голову, если бы духи разбились, а карандаш сломался — но все, к счастью, было цело.
— Спасибо большое вам еще раз. И извините — он у меня такой… Ты все собрал, Павлик? — Женщина, кажется, заторопилась. То ли перенервничала и хотела побыстрее вернуться домой, то ли ей не понравилось содержимое ее сумочки — дорогая косметика и парфюмерия и пачка долларов, внушительная на расстоянии, но совсем не толстая вблизи и состоявшая исключительно из полтинников и двадцаток, чтобы можно было менять помалу. То ли наконец рассмотрела ту, кого благодарила, и отнеслась к ней с осуждением.
Она сама такая правильная была, без косметики, в недорогом летнем платьице и стоптанных босоножках, без всякого маникюра, естественно, не говоря уж о педикюре, — и лицо честное и добропорядочное, лицо верной жены, фригидной, но доброй и понимающей, и хорошей матери. А тут увидела ярко накрашенную девицу в черной коже, в золоте, с черным маникюром, явно развратную, может, даже проститутку, откуда ей, с ее порядочностью, знать.
Она посмотрела им в спины — широкую спину полноватой и неухоженной, зато доброй мамы, и худенькую, обтянутую майкой спину вежливого мальчика. Кажется, немного упиравшегося — кажется, жалевшего, что так и не увидел, что там. И снова задумалась о том, что ей делать, когда выступить в роли свидетельницы — сейчас или позже?
— Ой, тетя, это не ваше?
Мальчик повернулся к ней, показывая на какую-то штуку, лежащую на земле, — какой-то кусок пластмассы с торчащей из него железкой, какое-то жутко примитивное устройство. И она удивленно округлила глаза, подавляя желание сказать ему, что она не тетя, ну совсем не тетя — в отличие от его мамы, кстати. И лет через пять, увидев на улице такую тетю, мальчик будет прибегать домой и запираться в туалете, дергая потными ручонками свое хилое сокровище. Но промолчала. Глядя, как мама тянет его за руку, уводя подальше от валяющейся на земле пластмассовой штуковины, — и как оглядывается на нее, уже отойдя метров на пять, и наклоняется к сыну, садясь перед ним, обнимая его, ощупывая, убеждаясь, что он цел.
Она усмехнулась про себя — подобные идиллии у нее, не любящей детей и совершенно не желающей их иметь, вызывали только усмешку. Внутреннюю, естественно, — внешне она могла даже умилиться младенцу, если этого требовала ситуация. Но сейчас от нее ничего не требовалось — разве что вернуться туда, откуда она пыталась убежать.
Где-то совсем рядом завыли сирены, и она отвернулась от обнимающихся матери с сыном и решительно пошла в арку. Думая про себя, что ей совсем не хочется туда, совершенно не хочется — но она должна. Потому что она все видела. Потому что она единственный свидетель.
Ей не понравилось это слово — свидетель. Но определение «единственный» — понравилось. Даже очень. Ей вообще нравилось быть единственной, исключительной, самой-самой — во всем. И хотя в данном случае она предпочла бы уйти — но даже если не считать этой счастливой парочки, кто-то наверняка ее видел. И этот кто-то скажет, что заметил, как с места взрыва убегала какая-то девица во всем кожаном. И еще и опишет ее, и ее примут за соучастницу, а то и за убийцу — она слышала, что такое бывает. Так что ей все равно надо было вернуться — и все им рассказать. Абсолютно честно и детально — все, что запомнила.
А к тому же… К тому же, если она останется, она наверняка попадет в газеты и там будут ее фотографии. И сюда наверняка приедет телевидение, и раз она единственный свидетель, то, естественно, ее покажут. Не просто покажут — сделают с ней большое длинное интервью, потому что она будет говорить медленно, вовсю кокетничая перед экраном, показывая себя с лучшей стороны. И хотя то, в чем она сейчас, не похоже на траурный наряд — наверняка будут еще интервью, на которые она будет приезжать в своем черном кожаном платье. И будет играть, убедительно и красиво играть. Для себя самой и для того мужчины, который в этот момент будет смотреть передачу, и заметит ее, и найдет ее координаты, и…
Она знала, что о ней подумают те, кому она все расскажет, — и милиционеры, и журналисты. Что она пустоголовая дура, которой Бог не дал ума. Потому что сначала наградил ее эффектной внешностью — а потом, оглядев свое творение, решил, что с нее довольно, надо ведь, чтобы и другим кое-что осталось. Что ж, почти все мужчины так о ней думали — и ее это абсолютно не смущало. Лучше быть глупой, но эффектной, чем умной уродиной. Глупость можно попытаться спрятать — если говорить не много и не касаться ученых тем, — а внешность всегда будет на виду.
Она знала, как ее воспринимают мужчины, и к этому привыкла — и ей даже нравилась такая роль, и она ее совершенствовала вот уже почти восемь лет. С тех пор как первый любовник сказал ей, что она похожа на Мэрилин Монро. И она заинтересовалась, и проявила несвойственное ей упорство, разыскивая книги и кассеты, — и обрадовалась сходству внешности и играемых ролей. Настолько, что изучила жесты, манеру говорить, выражения лица — да вообще все. Ведь не важно, что мужчины даже после смерти называли Монро дурой, — важно, что, когда она была жива, они ее хотели.
Интересно, Монро сейчас на ее месте ушла бы или вернулась? Наверное, вернулась бы — чтобы исполнить главную роль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104
— Ой, не знаю, как вас благодарить! — Запыхавшаяся женщина обращалась к ней, словно ей было за что ее благодарить, словно она могла испытывать к ней благодарность. Это ее удивило — женщины, особенно такие женщины, рано постаревшие, расползшиеся, превратившиеся в клуш, ее никогда не любили. И хотя косились на нее на улице, но обычно с осуждением, вызванным собственной фригидностью и завистью. — Спасибо! Вы не представляете, как я испугалась! Мы с ним взрыв услышали, я к окну кинулась, а он вроде только что рядом был — и вдруг дверь хлопает. Вы же знаете, какие мальчишки любопытные — а тут еще лето, каникулы! Спасибо! Ой, а вы сами — с вами все в порядке? Ведь там…
Она улыбнулась, кивая, решив, что не стоит говорить этой женщине, что она сама ей благодарна. Потому что вырвавшийся из дому мальчишка остановил ее, совершенно случайно остановил, напомнив, что ей нельзя уходить. И она нагнулась, поднимая отлетевшую в сторону черную кожаную сумочку — тоже «Рокко Барокко», как и шорты и топик, все в одном стиле, это важно. Отряхивая ее, выискивая глазами то, что из нее вылетело. Не успев нагнуться, потому что ее опередил вежливый мальчик — подобравший диоровский карандаш и наполненную голубыми духами от Мюглера стеклянную звездочку. Следовало бы оторвать ему голову, если бы духи разбились, а карандаш сломался — но все, к счастью, было цело.
— Спасибо большое вам еще раз. И извините — он у меня такой… Ты все собрал, Павлик? — Женщина, кажется, заторопилась. То ли перенервничала и хотела побыстрее вернуться домой, то ли ей не понравилось содержимое ее сумочки — дорогая косметика и парфюмерия и пачка долларов, внушительная на расстоянии, но совсем не толстая вблизи и состоявшая исключительно из полтинников и двадцаток, чтобы можно было менять помалу. То ли наконец рассмотрела ту, кого благодарила, и отнеслась к ней с осуждением.
Она сама такая правильная была, без косметики, в недорогом летнем платьице и стоптанных босоножках, без всякого маникюра, естественно, не говоря уж о педикюре, — и лицо честное и добропорядочное, лицо верной жены, фригидной, но доброй и понимающей, и хорошей матери. А тут увидела ярко накрашенную девицу в черной коже, в золоте, с черным маникюром, явно развратную, может, даже проститутку, откуда ей, с ее порядочностью, знать.
Она посмотрела им в спины — широкую спину полноватой и неухоженной, зато доброй мамы, и худенькую, обтянутую майкой спину вежливого мальчика. Кажется, немного упиравшегося — кажется, жалевшего, что так и не увидел, что там. И снова задумалась о том, что ей делать, когда выступить в роли свидетельницы — сейчас или позже?
— Ой, тетя, это не ваше?
Мальчик повернулся к ней, показывая на какую-то штуку, лежащую на земле, — какой-то кусок пластмассы с торчащей из него железкой, какое-то жутко примитивное устройство. И она удивленно округлила глаза, подавляя желание сказать ему, что она не тетя, ну совсем не тетя — в отличие от его мамы, кстати. И лет через пять, увидев на улице такую тетю, мальчик будет прибегать домой и запираться в туалете, дергая потными ручонками свое хилое сокровище. Но промолчала. Глядя, как мама тянет его за руку, уводя подальше от валяющейся на земле пластмассовой штуковины, — и как оглядывается на нее, уже отойдя метров на пять, и наклоняется к сыну, садясь перед ним, обнимая его, ощупывая, убеждаясь, что он цел.
Она усмехнулась про себя — подобные идиллии у нее, не любящей детей и совершенно не желающей их иметь, вызывали только усмешку. Внутреннюю, естественно, — внешне она могла даже умилиться младенцу, если этого требовала ситуация. Но сейчас от нее ничего не требовалось — разве что вернуться туда, откуда она пыталась убежать.
Где-то совсем рядом завыли сирены, и она отвернулась от обнимающихся матери с сыном и решительно пошла в арку. Думая про себя, что ей совсем не хочется туда, совершенно не хочется — но она должна. Потому что она все видела. Потому что она единственный свидетель.
Ей не понравилось это слово — свидетель. Но определение «единственный» — понравилось. Даже очень. Ей вообще нравилось быть единственной, исключительной, самой-самой — во всем. И хотя в данном случае она предпочла бы уйти — но даже если не считать этой счастливой парочки, кто-то наверняка ее видел. И этот кто-то скажет, что заметил, как с места взрыва убегала какая-то девица во всем кожаном. И еще и опишет ее, и ее примут за соучастницу, а то и за убийцу — она слышала, что такое бывает. Так что ей все равно надо было вернуться — и все им рассказать. Абсолютно честно и детально — все, что запомнила.
А к тому же… К тому же, если она останется, она наверняка попадет в газеты и там будут ее фотографии. И сюда наверняка приедет телевидение, и раз она единственный свидетель, то, естественно, ее покажут. Не просто покажут — сделают с ней большое длинное интервью, потому что она будет говорить медленно, вовсю кокетничая перед экраном, показывая себя с лучшей стороны. И хотя то, в чем она сейчас, не похоже на траурный наряд — наверняка будут еще интервью, на которые она будет приезжать в своем черном кожаном платье. И будет играть, убедительно и красиво играть. Для себя самой и для того мужчины, который в этот момент будет смотреть передачу, и заметит ее, и найдет ее координаты, и…
Она знала, что о ней подумают те, кому она все расскажет, — и милиционеры, и журналисты. Что она пустоголовая дура, которой Бог не дал ума. Потому что сначала наградил ее эффектной внешностью — а потом, оглядев свое творение, решил, что с нее довольно, надо ведь, чтобы и другим кое-что осталось. Что ж, почти все мужчины так о ней думали — и ее это абсолютно не смущало. Лучше быть глупой, но эффектной, чем умной уродиной. Глупость можно попытаться спрятать — если говорить не много и не касаться ученых тем, — а внешность всегда будет на виду.
Она знала, как ее воспринимают мужчины, и к этому привыкла — и ей даже нравилась такая роль, и она ее совершенствовала вот уже почти восемь лет. С тех пор как первый любовник сказал ей, что она похожа на Мэрилин Монро. И она заинтересовалась, и проявила несвойственное ей упорство, разыскивая книги и кассеты, — и обрадовалась сходству внешности и играемых ролей. Настолько, что изучила жесты, манеру говорить, выражения лица — да вообще все. Ведь не важно, что мужчины даже после смерти называли Монро дурой, — важно, что, когда она была жива, они ее хотели.
Интересно, Монро сейчас на ее месте ушла бы или вернулась? Наверное, вернулась бы — чтобы исполнить главную роль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104