Да он только и думает о бабе Зое! Сердце плавится от нежности и жалости к ней. И смертная тоска накрывает, когда она, как сейчас, например, болеет или когда он видит ее слезы. Потому он и пьет, что ему всех жалко. Что, не так? Да кто это может знать, кто влезет к нему в душу?!
С училищем такая дрянь получилась… А душа у него, между прочим, морская! Он по морю тоскует, по просторам, по подлодкам, на которых мечтал служить. Но вот не повезло! И все тут. Что, никто в «самоволку» не ходил? Не квасил никто? Все ходили. Все квасили. А замели его! И он, между прочим, никого не выдал. Хотя сам начальник училища стучал по столу кулаком: скажешь, кто еще с тобой в этой драке с «сапогами» махался с нашей стороны, оставлю в училище. «Не один ведь ты там был», — настаивал. Ясное дело, не один. Но никого он, Леха, не назвал. Никого. Его выгнали, а они, суки, теперь звезды получают: кто на Севере, кто на ТОФе. И хоть бы кто вспомнил! Хотя… Лучше, конечно, что не объявляются.
А ему, Алешке, эта сухопутная жизнь — поперек горла. Кругом жлобье и рвань. Словом перекинуться не с кем. Друзей нет. Одни собутыльники.
Своих собутыльников Леша откровенно презирал, но деваться от них было некуда.
С любовью ему тоже не везло. Вроде постоянно кто-то на шею вешается. Только ведь все дуры дурами. Нет, ну есть, наверное, где-то хорошие девчонки. Но все равно Леша никому не верил. В Питере была Маринка. Любил. И она любила. Вернее, это он так думал, что любила. А из училища выгнали — не нужен. Здесь, в Рязани, потом тоже были, конечно, женщины. И не такие уж дуры, если разобраться. Но все было не то. По Маринке тосковал очень. Звонил много раз. Зачем, спрашивается? Только душу себе рвал.
Вот и есть у него только баба Зоя, да Лена Турбина, да Вера Петровна.
Лена — вон какая! А тоже несчастная. И ее жалко. Он бы всем мужикам, которые ее когда-то обидели, морды набил. Всем! Он ее, конечно, не достоин. Кто он? Шофер. А то бы не посмотрел на разницу в возрасте! Подумаешь, десять лет… Да она выглядит как девочка! Он бы ее на руках, такую, носил. Ведь когда-то, мальчишкой еще, мечтая: офицером станет, приедет в форме, с кортиком — и женится на ней. Потом, правда, Маринку встретил. Потом из училища выкинули. И все покатилось к чертям собачьим! На свете счастья нет, как говорится…
А Лена Турбина — человек. Вот такую бы встретить! Да таких больше нет.
Приблизительно такие мысли бродили в Лешиной голове, когда он был более или менее трезв.
Разговор состоялся на балконе Турбиных в один из задумчиво-улыбчивых весенних вечеров после того, как Лена с Алешкой встретились у бабы Зои в больнице и вместе пришли домой. Как и с чего именно этот разговор начался, Лена потом, пожалуй, и не могла бы вспомнить.
Скорее всего Леша (кстати, абсолютно трезвый) начал жаловаться на неудачи. Скорее всего. А Лена, видимо, вспылила и решилась наконец высказать ему всю правду о нем. В этот момент она, очевидно, забыла, что никакие ее слова не могут быть истиной в последней инстанции и что правду об Алешке ей не дано знать так же, как любому другому смертному. Но тогда ей казалось, что она — именно тот, кому дано и знать, и понимать, и судить.
— Ты страдающий эгоист, который думает по большому счету только о себе и о своих страданиях, — сказала она. — Ты не можешь никак взять на себя ответственность, ответственность мужчины, за свою собственную жизнь и за жизнь бедной бабы Зои. Мы все носимся с тобой, жалеем, сочувствуем, из кожи лезем, чтобы чем-то тебе помочь. А ты плевал на нас всех! Неправда, что ты любишь бабу Зою. Ты любишь прежде всего себя, свои собственные переживания и возможность забыться по поводу этих самых переживаний в пьяном угаре.
Лена говорила на удивление спокойно и даже как-то отстраненно, только сердце очень ныло.
Она стояла рядом с Алешкой, облокотившись на балконные перила, уставившись глазами в цветущий куст вишни, хотя на самом деле не видела его и не испытывала того удивительного чувства обновления, детского удивления и тихого восторга, которые испытывает всякий нормальный человек, когда видит цветущее дерево.
Алешка, тоже облокотившись на перила, курил. И не совсем понимал, что говорит Лена. Понимал лишь, что что-то очень обидное и несправедливое. Почему? За что? Разве он когда-нибудь чем-нибудь ее обидел? Или бабу Зою? Да он за них… Он за них в огонь и в воду! Да он слова грубого бабе Зое ни разу в жизни не сказал, даже по пьяни. Лене — тем более.
— Алешка ты Алешка, как же ты не понимаешь, — продолжала Лена, будто угадав, что он действительно не понимает, — как невыносимо видеть, что ты, такой умный, хороший, добрый, губишь себя, пускаешь свою жизнь под откос. На тебе ведь живого места нет! Каково было бабе Зое видеть тебя тогда в больнице, едва живого, голодного, с затравленными глазами, вместо лица — кровавое месиво? Какое сердце это выдержит? Тебе нельзя пить. Совсем. Ты ведь всегда попадаешь в какую-нибудь переделку. И каждый раз может оказаться последним. Тебе нужно лечиться. Ведь лечатся другие.
— Кодироваться не буду, — несколько раз тупо повторил в ответ на это Алешка. — Я не алкоголик.
— Да кто же ты еще?! — раздраженно закричала Лена и, сама же испугавшись своего крика, тихо заплакала.
— Значит, ты думаешь, что я алкаш? — медленно проговорил Леша, злобно играя желваками и отводя взгляд все от того же вишневого куста, который он, рассматривая, тоже не видел.
— Ничего я не думаю, — пошла на попятную Лена. — Пить тебе нельзя. Вот и все. И в церковь тебе нужно.
— Че мне там делать? Для галочки пойти? Чтобы отчитаться перед тобой? — еще больше разозлился Леша и пошел прочь, шарахнув балконной дверью так, что стекло в ней задрожало и запело какую-то длинную и жалобную песню, но удержалось, не посыпалось и, наконец, испуганно всхлипнув, затихло.
Прошла ровно неделя с того дня, как баба Зоя попала в больницу. Чувствовала она себя очень даже неплохо. И посему не только сама доходила до туалета, но и умудрялась вечерком выйти по-тихому на улицу, посидеть на скамеечке. И соседки по палате, и Леша, и Лена с Верой Петровной пытались объяснить ей, что делать этого нельзя, но все было бесполезно. Баба Зоя упрямо твердила: я ведь не бегаю, я аккуратненько. «А свежий воздух — только на пользу, — объясняла она, — мне ж не надо спускаться с пятого этажа».
Отделение действительно располагалось на первом этаже, и нужно было пройти всего несколько метров от палаты до двери, спуститься на две ступеньки и сделать еще несколько шагов до скамейки. Одним словом, баба Зоя сама знала, что ей можно, а что нет.
Вот и нынешним вечером, когда Лена пришла в больницу, баба Зоя уже поджидала ее на скамейке.
В какой-то момент их беседы Лена, посмотрев вдруг повнимательнее на бабу Зою, сказала:
— А вот глаза твои мне сегодня не нравятся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
С училищем такая дрянь получилась… А душа у него, между прочим, морская! Он по морю тоскует, по просторам, по подлодкам, на которых мечтал служить. Но вот не повезло! И все тут. Что, никто в «самоволку» не ходил? Не квасил никто? Все ходили. Все квасили. А замели его! И он, между прочим, никого не выдал. Хотя сам начальник училища стучал по столу кулаком: скажешь, кто еще с тобой в этой драке с «сапогами» махался с нашей стороны, оставлю в училище. «Не один ведь ты там был», — настаивал. Ясное дело, не один. Но никого он, Леха, не назвал. Никого. Его выгнали, а они, суки, теперь звезды получают: кто на Севере, кто на ТОФе. И хоть бы кто вспомнил! Хотя… Лучше, конечно, что не объявляются.
А ему, Алешке, эта сухопутная жизнь — поперек горла. Кругом жлобье и рвань. Словом перекинуться не с кем. Друзей нет. Одни собутыльники.
Своих собутыльников Леша откровенно презирал, но деваться от них было некуда.
С любовью ему тоже не везло. Вроде постоянно кто-то на шею вешается. Только ведь все дуры дурами. Нет, ну есть, наверное, где-то хорошие девчонки. Но все равно Леша никому не верил. В Питере была Маринка. Любил. И она любила. Вернее, это он так думал, что любила. А из училища выгнали — не нужен. Здесь, в Рязани, потом тоже были, конечно, женщины. И не такие уж дуры, если разобраться. Но все было не то. По Маринке тосковал очень. Звонил много раз. Зачем, спрашивается? Только душу себе рвал.
Вот и есть у него только баба Зоя, да Лена Турбина, да Вера Петровна.
Лена — вон какая! А тоже несчастная. И ее жалко. Он бы всем мужикам, которые ее когда-то обидели, морды набил. Всем! Он ее, конечно, не достоин. Кто он? Шофер. А то бы не посмотрел на разницу в возрасте! Подумаешь, десять лет… Да она выглядит как девочка! Он бы ее на руках, такую, носил. Ведь когда-то, мальчишкой еще, мечтая: офицером станет, приедет в форме, с кортиком — и женится на ней. Потом, правда, Маринку встретил. Потом из училища выкинули. И все покатилось к чертям собачьим! На свете счастья нет, как говорится…
А Лена Турбина — человек. Вот такую бы встретить! Да таких больше нет.
Приблизительно такие мысли бродили в Лешиной голове, когда он был более или менее трезв.
Разговор состоялся на балконе Турбиных в один из задумчиво-улыбчивых весенних вечеров после того, как Лена с Алешкой встретились у бабы Зои в больнице и вместе пришли домой. Как и с чего именно этот разговор начался, Лена потом, пожалуй, и не могла бы вспомнить.
Скорее всего Леша (кстати, абсолютно трезвый) начал жаловаться на неудачи. Скорее всего. А Лена, видимо, вспылила и решилась наконец высказать ему всю правду о нем. В этот момент она, очевидно, забыла, что никакие ее слова не могут быть истиной в последней инстанции и что правду об Алешке ей не дано знать так же, как любому другому смертному. Но тогда ей казалось, что она — именно тот, кому дано и знать, и понимать, и судить.
— Ты страдающий эгоист, который думает по большому счету только о себе и о своих страданиях, — сказала она. — Ты не можешь никак взять на себя ответственность, ответственность мужчины, за свою собственную жизнь и за жизнь бедной бабы Зои. Мы все носимся с тобой, жалеем, сочувствуем, из кожи лезем, чтобы чем-то тебе помочь. А ты плевал на нас всех! Неправда, что ты любишь бабу Зою. Ты любишь прежде всего себя, свои собственные переживания и возможность забыться по поводу этих самых переживаний в пьяном угаре.
Лена говорила на удивление спокойно и даже как-то отстраненно, только сердце очень ныло.
Она стояла рядом с Алешкой, облокотившись на балконные перила, уставившись глазами в цветущий куст вишни, хотя на самом деле не видела его и не испытывала того удивительного чувства обновления, детского удивления и тихого восторга, которые испытывает всякий нормальный человек, когда видит цветущее дерево.
Алешка, тоже облокотившись на перила, курил. И не совсем понимал, что говорит Лена. Понимал лишь, что что-то очень обидное и несправедливое. Почему? За что? Разве он когда-нибудь чем-нибудь ее обидел? Или бабу Зою? Да он за них… Он за них в огонь и в воду! Да он слова грубого бабе Зое ни разу в жизни не сказал, даже по пьяни. Лене — тем более.
— Алешка ты Алешка, как же ты не понимаешь, — продолжала Лена, будто угадав, что он действительно не понимает, — как невыносимо видеть, что ты, такой умный, хороший, добрый, губишь себя, пускаешь свою жизнь под откос. На тебе ведь живого места нет! Каково было бабе Зое видеть тебя тогда в больнице, едва живого, голодного, с затравленными глазами, вместо лица — кровавое месиво? Какое сердце это выдержит? Тебе нельзя пить. Совсем. Ты ведь всегда попадаешь в какую-нибудь переделку. И каждый раз может оказаться последним. Тебе нужно лечиться. Ведь лечатся другие.
— Кодироваться не буду, — несколько раз тупо повторил в ответ на это Алешка. — Я не алкоголик.
— Да кто же ты еще?! — раздраженно закричала Лена и, сама же испугавшись своего крика, тихо заплакала.
— Значит, ты думаешь, что я алкаш? — медленно проговорил Леша, злобно играя желваками и отводя взгляд все от того же вишневого куста, который он, рассматривая, тоже не видел.
— Ничего я не думаю, — пошла на попятную Лена. — Пить тебе нельзя. Вот и все. И в церковь тебе нужно.
— Че мне там делать? Для галочки пойти? Чтобы отчитаться перед тобой? — еще больше разозлился Леша и пошел прочь, шарахнув балконной дверью так, что стекло в ней задрожало и запело какую-то длинную и жалобную песню, но удержалось, не посыпалось и, наконец, испуганно всхлипнув, затихло.
Прошла ровно неделя с того дня, как баба Зоя попала в больницу. Чувствовала она себя очень даже неплохо. И посему не только сама доходила до туалета, но и умудрялась вечерком выйти по-тихому на улицу, посидеть на скамеечке. И соседки по палате, и Леша, и Лена с Верой Петровной пытались объяснить ей, что делать этого нельзя, но все было бесполезно. Баба Зоя упрямо твердила: я ведь не бегаю, я аккуратненько. «А свежий воздух — только на пользу, — объясняла она, — мне ж не надо спускаться с пятого этажа».
Отделение действительно располагалось на первом этаже, и нужно было пройти всего несколько метров от палаты до двери, спуститься на две ступеньки и сделать еще несколько шагов до скамейки. Одним словом, баба Зоя сама знала, что ей можно, а что нет.
Вот и нынешним вечером, когда Лена пришла в больницу, баба Зоя уже поджидала ее на скамейке.
В какой-то момент их беседы Лена, посмотрев вдруг повнимательнее на бабу Зою, сказала:
— А вот глаза твои мне сегодня не нравятся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88