— Ты делала ошибки в правописании, мама, — съязвил он.
Как я ненавидел их духовную связь, которая была очевидна! Они были как двое приятелей, а вовсе не как мать с сыном. Ненавидел это бумагомарание, а потом перепечатывание начисто. Ненавидел все эти ее любовно подобранные ручки, карандаши, ножички, новые книги, которые она всегда покупала.
У меня не было другой матери! У меня не было отца. Никогда. Никогда не было настоящего отца. Никого, даже любимого животного.
Лето подходило к концу, взрослело, как и я. Кости мои стали хрупкими и росли, а ум — мудрым и циничным. Со мной происходило то же, что и с Малькольмом. Как он писал в своем дневнике, ничто теперь не казалось таким, как оно бывало прежде, и никакая любимая игрушка уже не радовала, лишь приносила разочарование. Даже особняк моей бабушки стал мне казаться маленьким и нисколько не загадочным.
В бывшем стойле Эппла, в моем заветном месте для чтения, я обычно лежал на сене и пытался прочесть те десять страниц, что Джон Эмос предписывал мне ежедневно. Иногда я прятал книгу в сене, иногда носил ее под рубашкой. Я начал читать, вынув взятую у мамы кожаную закладку из оставленной вчера страницы:
"Я ясно помню тот день, когда в свои двадцать восемь лет я вернулся домой и обнаружил, что овдовевший мой отец, наконец, женился. Я в изумлении глядел на его юную жену, которой, как я вскоре выяснил, было лишь шестнадцать. У меня не было ни тени сомнения, что такая юная и прекрасная девушка вышла замуж за него лишь из-за денег.
Моя собственная жена, Оливия, никогда не была красивой, но в те времена, когда я женился на ней, она казалась мне привлекательной во многих отношениях. К тому же ее отец был очень богат. Когда же она родила мне двух сыновей, я не находил в ней более никакой привлекательности. В сравнении с Алисией она была так скучна и бесцветна… А Алисия была моей мачехой".
Я уже читал прежде эту любовную чепуху. Теперь я потерял страницу, черт возьми. Но обычно я перескакивал со страницы на страницу, читая то тут, то там, особенно когда наступали щекотливые описания с поцелуями. У Малькольма часто случались такие описания. Странно, что, настолько ненавидя женщин, он хотел целовать их.
Вот, кажется, я нашел потерянную страницу.
"…Алисия родила своего первенца. Я страстно надеялся, что это будет девочка, но родился сын, еще один сын моего отца, с кем мне придется делиться наследством. Я помню, как ненавидел я и ее, и ее сына, которого она нежно прижимала к себе, а я стоял и глядел на них в бессилии.
Она улыбнулась мне невинной улыбкой, такая гордая своим материнством, а я сказал ей ласково, подражая отцу:
— Моя дорогая мачеха, твой сын не доживет до отцовского наследства, потому что я не допущу этого.
Как я возненавидел ее после того, как она спокойно и уверенно ответила мне:
— Мне не нужны деньги твоего отца, Малькольм. Мой сын тоже не возьмет их. Мой сын не станет пользоваться деньгами, нажитыми другими мужчинами; он станет мужчиной и сам заработает их. Я научу своего сына истинным ценностям жизни — тем, о которых ты и не ведаешь.
Я готов был ударить ее по этому прекрасному, умному лицу…"
Странно, о каких таких ценностях она говорила? Какие еще бывают ценности, кроме денег — цены на недвижимость?
Я вновь вернулся к дневнику. Малькольм перепрыгнул через пятнадцать лет и пишет уже о своей дочери:
"…Моя дочь, Коррин, с возрастом становится все больше и больше похожа на мою мать, которая бросила меня, когда мне было пять лет. Я наблюдаю, как она меняется, превращается в женщину, и я часто смотрю на ее молодую, едва наметившуюся грудь, которой суждено однажды соблазнить какого-нибудь мужчину. Однажды она заметила мой взгляд и вспыхнула. Мне это понравилось: по крайней мере, она скромна.
— Коррин, — сказал я, — поклянись мне, что ты не выйдешь замуж и не оставишь своего отца доживать в старости и немощи. Поклянись, что никогда не оставишь меня.
Она так побледнела, будто боялась, что я запру ее опять на чердаке, если она откажет мне в моей простой просьбе.
— Коррин, я оставлю тебе все мое состояние, все, до последнего цента, если ты пообещаешь.
— Но отец, — проговорила она, склоняя голову и чуть не плача, — я хочу выйти замуж и иметь детей.
Она клялась, что любит меня, но по ее глазам я видел, что она оставит меня при первой же возможности.
Я же всю жизнь следил, чтобы в ее жизни не появлялись мужчины: она посещала школу для девочек, строгую религиозную школу, не допускавшую никаких вольностей…"
Я закрыл книгу и пошел домой. По дороге я думал о том, что не стоило Малькольму жениться и заводить детей, но, подумав чуть дальше, я понял, что тогда у меня не было бы бабушки. И, хотя она лгала мне и предала меня, мне хотелось любить ее и верить ей вновь.
На другой день я лежал на сене и читал о Малькольме, которому уже было за пятьдесят. Теперь он редко делал записи в своем дневнике.
"…Происходит что-то возмутительное и постыдное между моим младшим сводным братом и моей дочерью.
Я шпионил за ними, надеясь поймать их в момент объятия или хотя бы переглядывания, но они оба слишком осторожны. Оливия твердит мне, что мои подозрения беспочвенны, что Коррин не может иметь таких чувств к своему родственнику, неродному дяде, но Оливия тоже женщина, и ей свойственны все грехи их лицемерного женского пола. Будь проклят день, когда я поддался на ее уговоры взять этого мальчика в наш дом. Это была ошибка, наверное, самая крупная ошибка в моей жизни…"
Значит, и Малькольм ошибался, но, правда, в отношении людей, которые были членами его семьи. Не понимаю, почему он так не хотел, чтобы его сыновья были музыкантами? Или чтобы его дочь вышла замуж? Если бы я был на его месте, я был бы рад избавиться от нес, как теперь я хотел и молился, чтобы Синди куда-нибудь исчезла.
Я зарыл дневник Малькольма под сено и направился к бабушкиному дому, досадуя на Малькольма за то, что он не пишет о власти — и как заполучить ее; о деньгах — и как добыть их; о влиянии на людей — как заставить их подчиняться. Получалось, все, о чем он писал — это о том, как он страдал от своих сыновей, своей жены и дочери, не говоря уж о сводном брате, который влюбился в Коррин и нарушил всю его жизнь.
— Здравствуй, мой милый! — воскликнула бабушка, когда я проковылял в ее гостиную. — Где это ты был? Как мама?
— Плохо, — отрезал я. — Врачи говорят, что она никогда больше не сможет танцевать.
— Ах, — вздохнула она, — как ужасно. Так жаль.
— А я рад, — сказал я. — Теперь они с папой не станут танцевать дни напролет в гостиной, как они делали раньше, а нас не пускали туда.
Бабушка явно опечалилась. Отчего бы это?
— Бабушка, моя мама не хотит знать тебя.
— Надо говорить правильно, Барт, — поправила бабушка, смахивая украдкой слезы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90