Правда ли, что эта девушка и есть моя мать? Правда, что всех детей в ее семье: ее, двух братьев и сестру запирали вместе в одной спальне?
Я читал, пока не наступил вечер и не спустился туман. Потом я встал и пошел домой, думая о другом заголовке в ее книге: «Чердак». Чердак — чудесное место для хранения тайн. Я думал об этом, а сам глядел, как мама целует вернувшегося отца, шутит с ним, спрашивает, не нашел ли он еще замену ей — молоденькую сестру лет двадцати… Он обиделся:
— Я бы не хотел, чтобы над моей преданностью подтрунивали. Кэти, не провоцируй меня твоими глупыми шутками. Я люблю тебя со страстью, которую, наверное, можно было назвать идиотической.
— Идиотической?
— Конечно, ведь ты не отвечаешь мне тем же! Ты нужна мне, Кэти. Не нужно возрождать к жизни эту повесть вновь.
— Я не понимаю.
— Ты понимаешь! Наше прошлое понемногу оживает и обретает прежние очертания. Да, да, по мере того, как ты пишешь о нем в своей книге. Я иногда подглядываю за тобой и вижу твое лицо, вижу, как по нему бегут слезы и капают на страницы. Я слышу, как ты смеешься и говоришь вслух, вспоминая Кори или Кэрри. Ты не просто пишешь, Кэти, ты оживляешь прошлое.
Она опустила голову, а ее распущенные волосы упали ей на лицо:
— Да, все это правда. Я сижу за столом и вновь проживаю всю свою жизнь. Я снова вижу сумрак чердака, пыль, пространство его; я слышу оглушающую тишину, более страшную для меня, чем гром. И тогда одиночество, хорошо мне знакомое по тем годам, вновь накрывает меня с головой; я с изумлением гляжу по сторонам, пугаясь того, что шторы не опущены на окна, ожидая, что вот-вот придет бабушка, поймает нас на том, что мы раскрыли окна, и накажет. Иногда я с удивлением гляжу на Барта, стоящего в дверях и наблюдающего за мной. Бывает, я думаю, что это Кори, потом никак не могу увязать облик Кори с его черными волосами и карими глазами. А иногда я смотрю на Синди и удивляюсь, отчего она такая маленькая, думая в это время о Керри, и сама смущаюсь, что путаю прошлое с настоящим.
— Кэти, — позвал папа. Голос его был тревожен. — Кэти, тебе надо покончить с этим.
Да, да, папа… заставь ее покончить со всем этим!
Она всхлипнула и упала ему на руки. Он крепко прижал ее к своей груди, шепча ей неслышно на ухо какие-то ласковые слова. Они стояли, обнявшись, как настоящие любовники. Как те парочки, за которыми я подглядывал иногда недалеко от бабушкиного дома — на «поляне любви».
— Не можешь ли ты ради меня отложить издание своей книги, подождать, пока подрастут дети и обзаведутся семьями.
— Я не могу! — В ее голосе слышалось страдание. — История моей жизни кричит во мне, я хочу, чтобы люди знали о материнском преступлении. Интуиция подсказывает мне, что только тогда, когда книга будет продана издателю и выпущена, только тогда я, наконец, буду свободна от ненависти к матери, которая меня душит!
Папа ничего не сказал. Он держал ее на руках, укачивал, как ребенка, и голубые глаза его, устремленные4 куда-то в пространство поверх ее головы, отображали муку.
Я тихо отошел, чтобы поиграть в саду. Приезжает бабушка Джори — эта старая ведьма. Не желаю снова ее видеть. Мама тоже ее не любит, это заметно по тому, какой она становится напряженной и осторожной в ее присутствии, будто боится, что ее острый язык ее выдаст.
— Барт, милый, — позвала из-за толстой белой стены моя родная бабушка, — я ждала тебя целый день. Когда ты не приходишь, я беспокоюсь и чувствую себя несчастной. Милый, не сиди, надувшись, в одиночестве. Вспомни, что у тебя есть я, и я сделаю все на свете, лишь бы ты был счастлив.
Я побежал что было духу к стене. Я залез на дерево, а с другой стороны стены была приставлена лестница, всегда меня ожидающая здесь. С этой же самой лестницы бабушка подглядывала за нами.
— Я всегда буду оставлять эту лестницу здесь, — прошептала она, покрывая все мое лицо поцелуями. Слава богу, она перед этим сняла с лица свою вуаль. — Не вздумай прыгать со стены, я не хочу, чтобы ты упал и поранился. Я так тебя люблю, Барт. Я гляжу на тебя и думаю о том, как горд был бы тобою твой отец. Такой красивый, умный сын!
Красивый? Умный? Вот это фокус… я не считал себя ни тем, ни другим. Но было приятно это слышать. Она вселила в меня надежду, что я не хуже Джори, а может быть, и так же талантлив. Вот это настоящая бабушка! Такая, какая мне нужна. Такая, которая будет любить меня, только меня одного, и никого больше. Может, Джон Эмос все наврал про нее.
Снова я сидел у нее на коленях и позволял кормить себя с ложечки мороженым. Она накормила меня печеньем, куском шоколадного пирога и дала стакан молока. С набитым желудком я чувствовал себя гораздо комфортнее. Я снова устроился у нее на коленях и откинул голову на ее мягкую грудь. От нее пахло лавандой.
— …Коррин любила лаванду, — бормотал я, засыпая, засунув палец в рот. — Спой мне песню: никто никогда не пел мне колыбельной, как мама поет Синди на ночь…
— «Спи, мой мальчик…»
Она тихо пела, а мне снилось, что мне всего два года, и что я сижу точно так же на маминых коленях… давным-давно… давным-давно это было… я помню… и она так же поет мне песню.
— Просыпайся, милый, — проговорила бабушка, проводя рукавом платья по моему лицу. — Пора домой. Родители будут беспокоиться, а они у тебя и так настрадались, чтобы страдать из-за тебя.
Из-за угла показалась фигура Джона Эмоса. Он подслушивал! В его водянистых голубых глазах сверкнула опасная усмешка. Он не любит бабушку, моих родителей, не любит Джори и Синди. Он не любит никого, кроме меня и Малькольма Фоксворта.
— Бабушка, — прошептал я так, чтобы ему не было видно движение моих губ, — бабушка, никогда не говорите при Джоне Эмосе, что жалеете моих родителей. Вчера он сказал, что они не заслуживают сочувствия.
Я почувствовал, как она вздрогнула. Я не сказал ей, что Джон стоял рядом.
— А что это значит — сочувствие?
Она вздохнула и крепче обняла меня.
— Это такое чувство, когда ты понимаешь страдания других. Когда ты хочешь помочь, но не можешь ничего сделать.
— Тогда что же хорошего в сочувствии?
— Ничего особо хорошего в конкретном смысле. Просто хорошо, когда видишь, что ты еще человек и можешь сострадать. А лучше всего, когда сочувствие заставляет человека действовать и решать проблемы.
Когда я уходил украдкой через стену в вечерних сумерках, Джон Эмос прошептал:
— Бог помогает тем, кто помогает себе сам. Запомни это, Барт.
Он мрачно и сосредоточенно переворачивал страницы маминого манускрипта:
— Положи это точно в то место, откуда взял. Не запачкай. А когда она напишет еще, принеси, и тогда ты сможешь, наконец, решить все свои проблемы. Ее книга сама подскажет тебе, как. Разве ты не понимаешь: она поэтому и пишет ее.
СО ВРЕМЕН ЕВЫ
Итак, она приезжает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90
Я читал, пока не наступил вечер и не спустился туман. Потом я встал и пошел домой, думая о другом заголовке в ее книге: «Чердак». Чердак — чудесное место для хранения тайн. Я думал об этом, а сам глядел, как мама целует вернувшегося отца, шутит с ним, спрашивает, не нашел ли он еще замену ей — молоденькую сестру лет двадцати… Он обиделся:
— Я бы не хотел, чтобы над моей преданностью подтрунивали. Кэти, не провоцируй меня твоими глупыми шутками. Я люблю тебя со страстью, которую, наверное, можно было назвать идиотической.
— Идиотической?
— Конечно, ведь ты не отвечаешь мне тем же! Ты нужна мне, Кэти. Не нужно возрождать к жизни эту повесть вновь.
— Я не понимаю.
— Ты понимаешь! Наше прошлое понемногу оживает и обретает прежние очертания. Да, да, по мере того, как ты пишешь о нем в своей книге. Я иногда подглядываю за тобой и вижу твое лицо, вижу, как по нему бегут слезы и капают на страницы. Я слышу, как ты смеешься и говоришь вслух, вспоминая Кори или Кэрри. Ты не просто пишешь, Кэти, ты оживляешь прошлое.
Она опустила голову, а ее распущенные волосы упали ей на лицо:
— Да, все это правда. Я сижу за столом и вновь проживаю всю свою жизнь. Я снова вижу сумрак чердака, пыль, пространство его; я слышу оглушающую тишину, более страшную для меня, чем гром. И тогда одиночество, хорошо мне знакомое по тем годам, вновь накрывает меня с головой; я с изумлением гляжу по сторонам, пугаясь того, что шторы не опущены на окна, ожидая, что вот-вот придет бабушка, поймает нас на том, что мы раскрыли окна, и накажет. Иногда я с удивлением гляжу на Барта, стоящего в дверях и наблюдающего за мной. Бывает, я думаю, что это Кори, потом никак не могу увязать облик Кори с его черными волосами и карими глазами. А иногда я смотрю на Синди и удивляюсь, отчего она такая маленькая, думая в это время о Керри, и сама смущаюсь, что путаю прошлое с настоящим.
— Кэти, — позвал папа. Голос его был тревожен. — Кэти, тебе надо покончить с этим.
Да, да, папа… заставь ее покончить со всем этим!
Она всхлипнула и упала ему на руки. Он крепко прижал ее к своей груди, шепча ей неслышно на ухо какие-то ласковые слова. Они стояли, обнявшись, как настоящие любовники. Как те парочки, за которыми я подглядывал иногда недалеко от бабушкиного дома — на «поляне любви».
— Не можешь ли ты ради меня отложить издание своей книги, подождать, пока подрастут дети и обзаведутся семьями.
— Я не могу! — В ее голосе слышалось страдание. — История моей жизни кричит во мне, я хочу, чтобы люди знали о материнском преступлении. Интуиция подсказывает мне, что только тогда, когда книга будет продана издателю и выпущена, только тогда я, наконец, буду свободна от ненависти к матери, которая меня душит!
Папа ничего не сказал. Он держал ее на руках, укачивал, как ребенка, и голубые глаза его, устремленные4 куда-то в пространство поверх ее головы, отображали муку.
Я тихо отошел, чтобы поиграть в саду. Приезжает бабушка Джори — эта старая ведьма. Не желаю снова ее видеть. Мама тоже ее не любит, это заметно по тому, какой она становится напряженной и осторожной в ее присутствии, будто боится, что ее острый язык ее выдаст.
— Барт, милый, — позвала из-за толстой белой стены моя родная бабушка, — я ждала тебя целый день. Когда ты не приходишь, я беспокоюсь и чувствую себя несчастной. Милый, не сиди, надувшись, в одиночестве. Вспомни, что у тебя есть я, и я сделаю все на свете, лишь бы ты был счастлив.
Я побежал что было духу к стене. Я залез на дерево, а с другой стороны стены была приставлена лестница, всегда меня ожидающая здесь. С этой же самой лестницы бабушка подглядывала за нами.
— Я всегда буду оставлять эту лестницу здесь, — прошептала она, покрывая все мое лицо поцелуями. Слава богу, она перед этим сняла с лица свою вуаль. — Не вздумай прыгать со стены, я не хочу, чтобы ты упал и поранился. Я так тебя люблю, Барт. Я гляжу на тебя и думаю о том, как горд был бы тобою твой отец. Такой красивый, умный сын!
Красивый? Умный? Вот это фокус… я не считал себя ни тем, ни другим. Но было приятно это слышать. Она вселила в меня надежду, что я не хуже Джори, а может быть, и так же талантлив. Вот это настоящая бабушка! Такая, какая мне нужна. Такая, которая будет любить меня, только меня одного, и никого больше. Может, Джон Эмос все наврал про нее.
Снова я сидел у нее на коленях и позволял кормить себя с ложечки мороженым. Она накормила меня печеньем, куском шоколадного пирога и дала стакан молока. С набитым желудком я чувствовал себя гораздо комфортнее. Я снова устроился у нее на коленях и откинул голову на ее мягкую грудь. От нее пахло лавандой.
— …Коррин любила лаванду, — бормотал я, засыпая, засунув палец в рот. — Спой мне песню: никто никогда не пел мне колыбельной, как мама поет Синди на ночь…
— «Спи, мой мальчик…»
Она тихо пела, а мне снилось, что мне всего два года, и что я сижу точно так же на маминых коленях… давным-давно… давным-давно это было… я помню… и она так же поет мне песню.
— Просыпайся, милый, — проговорила бабушка, проводя рукавом платья по моему лицу. — Пора домой. Родители будут беспокоиться, а они у тебя и так настрадались, чтобы страдать из-за тебя.
Из-за угла показалась фигура Джона Эмоса. Он подслушивал! В его водянистых голубых глазах сверкнула опасная усмешка. Он не любит бабушку, моих родителей, не любит Джори и Синди. Он не любит никого, кроме меня и Малькольма Фоксворта.
— Бабушка, — прошептал я так, чтобы ему не было видно движение моих губ, — бабушка, никогда не говорите при Джоне Эмосе, что жалеете моих родителей. Вчера он сказал, что они не заслуживают сочувствия.
Я почувствовал, как она вздрогнула. Я не сказал ей, что Джон стоял рядом.
— А что это значит — сочувствие?
Она вздохнула и крепче обняла меня.
— Это такое чувство, когда ты понимаешь страдания других. Когда ты хочешь помочь, но не можешь ничего сделать.
— Тогда что же хорошего в сочувствии?
— Ничего особо хорошего в конкретном смысле. Просто хорошо, когда видишь, что ты еще человек и можешь сострадать. А лучше всего, когда сочувствие заставляет человека действовать и решать проблемы.
Когда я уходил украдкой через стену в вечерних сумерках, Джон Эмос прошептал:
— Бог помогает тем, кто помогает себе сам. Запомни это, Барт.
Он мрачно и сосредоточенно переворачивал страницы маминого манускрипта:
— Положи это точно в то место, откуда взял. Не запачкай. А когда она напишет еще, принеси, и тогда ты сможешь, наконец, решить все свои проблемы. Ее книга сама подскажет тебе, как. Разве ты не понимаешь: она поэтому и пишет ее.
СО ВРЕМЕН ЕВЫ
Итак, она приезжает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90