Атом — не шутка, от Японии одна пыль пошла.
— Ладно, пыль. Авось. Умереть страшно сегодня, а когда-нибудь ничего.
— А ты умирал?
— Умирал бы, так не сидел тут, в «Полбанке».
— Да? А я вот сижу, хоть и умирал. Один раз на расстрел вели, другой раз на виселицу.
— Ну и как было?
— Да ничего особенного. Как вели вешать, одна мысль была: не изгадиться бы перед смертью от страха. А страшно — кишки выворачивает. Не все выдерживают.
— Все равно не перед смертью, так после изгадишься. Это уж обязательное дело,
— После — ладно. После медицина одна. А до этого позор. Я за всех партизан был ответчик.
— Выдержал?
— Не знаю. Бомбардировка началась. Ты, Студент, будет время, послушай меня. Может, чего возьмешь для памяти интересного. Жалоб у меня нет, жизнь нормальная, просто так возьми, чего хочешь, из жизни.
— Ты, Студент, напиши про сегодняшнюю жизнь. Не знаю только куда. Но продернуть надо. Много народу начало барахлом обрастать.
— Особенно чужим. Кому хлебца не хватало, тот последнее снимал с себя.
— Без барахла тоже не проживешь. Я вот шифоньер приобрести хочу. На склизкую мебель потянуло. Из досок у меня и так есть, хватит. Всю жизнь на досках.
— Того хочется, от чего колется. Много очень к рукам прилипать стало. Когда нас били, о барахле не думали, а как победили, так кинулись обживаться. А я так скажу — победу не зря в виде бабы с крылышками рисуют — видел в музее. Гляди — улетит от тебя, если кудряво заживешь.
— Ты эти речи брось, нам это ни к чему.
— А верно: в первые дни били нас — и каждый светился, какой он есть. Потому что без начальства, без приказа любой виден насквозь. Сам себе хозяин был — хошь беги, хошь под танк с бутылкой кидайся. Когда круто в руки взяли — тут легко героем стать.
— Умирать героем да на людях нетрудно, верно. А вот когда один да никто не глядит… В сорок первом потому и тяжко было…
— Много, пока воевали, в тылу деляг развелось.
— Блатовство не баловство, уцепился — выжил.
— Ты, Студент, напиши, чтоб бандажей побольше наделали. Много народу стало с грыжей. Войну на горбу несли, известно.
— Это точно, возьмешь на руки снаряд, а в ем семьдесят пять кил.
— Вот те и кила!…
— Снаряд в пушку, а кила…
— Ох-хо-хо-х!…
Ржут у Димкиного столика. Таков закон этих солдатских бесед — с чего бы ни начиналось, хоть с проблемы гроба, все равно настает минута, когда тонкие стены шалмана сотрясет раскат хохота. Даже Арматура скривил рот в улыбке.
Инквизитор тоже заливается вместе со всеми своим дробным тонким смешком.
— Черти, черти! — восклицает он. — Ох, недолго будут жить ваши шалманы. Закроют их, к чертовой бабушке… Будете по подъездам собираться, по подвалам.
— Как закроют, разве можно? Куда ж народ затолкать?
— Это ты, Инквизитор, перелил через край.
— Да вы тут такую демократию разведете. Гайд-парк… Еще, чего доброго, кандидатов начнете выдвигать.
— Чего же не выдвинуть? Что ж мы, безглазые, не знаем ничего?
— Инвалида бы и надо какого выдвинуть. Чтоб понимал муки человеческие. Чтоб всегда у него дверь настежь!
— Сашку вон или Петровича… Ох-ха!…
— Чего ржешь? Товарищ Сталин на выборах что сказал про русский народ? Что исключительно выносливый и с полным доверием. Что сознательность выше всякой заграничной. Вот и выдвинем.
— Ладно, ребята, кончай политику. Раскочегарились.
— Вот и правильно Инквизитор сказал. Закрыть всех! Как поддувало.
— Скоро по квартирам собираться будем. Домов настроят!
Совсем разогрелся Димка в этой компании. И не сразу почувствовал какое-то беспокойство, как будто наждачком потянули вдоль спины. Оглянулся — у двери стоит Серый, улыбается и взглядом отыскивает Димку, пританцовывает шевровыми сапожками. Глаза их встречаются. Серый подмигивает, как лучшему другу, и чуть корчит физиономию, бросив челочку на лоб: дескать, погулял, пора бы и домой.
До этой минуты еще жила, оказывается, в Димке надежда на чудо: может, забудут хоть на несколько дней, оставят в покое, а там видно будет. Но ясно, совершенно ясно — не оставят ни сегодня, ни завтра.
Димка съеживается, прикидывает, что лучше — сделать вид, будто не понял намека Серого, и остаться в этом гогочущем кругу, куда Серый не сунется, или уж смело пойти навстречу неизбежному?
Как же ему не хочется покидать этот дощатый сарайчик, заполненный шумом и табачным дымом. И особо остро мелькает давняя мысль: да, может, каждый из его приятелей, который, как только выдастся свободный вечер, спешит сюда, в «Полбанку» Марь Ванны, тоже спасается, — ну, не от общежития с залитыми полами и блатнягой Серым, а от чего-то иного, что ничуть не лучше? Возможно, просто от кошмаров фронтовых, когда, стоит забыться, одна и та же картина встает перед глазами? Может, над каждым нависает какой-то страх? И по-новому осматривает Димка своих приятелей, что наподобие запорожцев, пишущих письмо султану, сгрудились у стола. Это здесь они такие разгульные — а дома, в тесных коробочках комнат, забитых людьми? Наедине с ночью? А каково в мирное время человеку, который почти пять.лет без роздыху окопничал и, хоть и мечтал о покое, к войне все же привык и новая жизнь для него нелегка? Может, Гвоздю легче было в поиск пойти, к черту в зубы, чем вот так ощущать рядом бедование сестренки, выкармливающей двух безотцовских орунов. И понимает он, что и не будет у нее мужика, — выкосили поколение женихов. А легче ли тому, кто из этих ребят уцелел, — в восемнадцать окунулся он в огонь и вынырнул через несколько лет, одурманенный госпитальными эфирами, сшитый, как лоскутное одеяло, потерявший всех друзей-однокашников, не имея никакого привычного гражданского занятия… И вот ему-то начинать жизнь с первой приступочки, как младенцу, — каково? Не страшно ли?
Не было счастья, да несчастье помогло: в несколько секунд, заполненных мельтешней мыслей Димка осознает — не умозрительно, не сознанием, а как бы внутренней стороной кожи, самой ранимой и болезненной частью тела, — существо этих людей, и чувство родства с ними становится явственным, крепким, словно живой жилой сшитым.
А Серый ждет. Подойти к Димке и взять за плечо он не решается — не его это шалман, да и вид гуляющих для чужака ничего хорошего не сулит. Это для Димки они свои, близкие, шутники, а со стороны — сборище отчаянных ребят, в один миг на все готовых. Фронтовики — это у них и на лицах, и на ватниках, и на гимнастерках читается. Серый, распахнув свою щегольскую кожаную курточку, кривляется, трясет челкой, ноги его, пританцовывая, ходят в широченных, как юбки, клешах. С восторгом Димка думает о том, что стоит ему указать на Серого с криком «бей» или «вот он, гад» и броситься, как вслед за ним ринется вся эта горячая масса, не отучившаяся от мгновенных рывков вслед за выпрыгнувшим из окопа товарищем;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89
— Ладно, пыль. Авось. Умереть страшно сегодня, а когда-нибудь ничего.
— А ты умирал?
— Умирал бы, так не сидел тут, в «Полбанке».
— Да? А я вот сижу, хоть и умирал. Один раз на расстрел вели, другой раз на виселицу.
— Ну и как было?
— Да ничего особенного. Как вели вешать, одна мысль была: не изгадиться бы перед смертью от страха. А страшно — кишки выворачивает. Не все выдерживают.
— Все равно не перед смертью, так после изгадишься. Это уж обязательное дело,
— После — ладно. После медицина одна. А до этого позор. Я за всех партизан был ответчик.
— Выдержал?
— Не знаю. Бомбардировка началась. Ты, Студент, будет время, послушай меня. Может, чего возьмешь для памяти интересного. Жалоб у меня нет, жизнь нормальная, просто так возьми, чего хочешь, из жизни.
— Ты, Студент, напиши про сегодняшнюю жизнь. Не знаю только куда. Но продернуть надо. Много народу начало барахлом обрастать.
— Особенно чужим. Кому хлебца не хватало, тот последнее снимал с себя.
— Без барахла тоже не проживешь. Я вот шифоньер приобрести хочу. На склизкую мебель потянуло. Из досок у меня и так есть, хватит. Всю жизнь на досках.
— Того хочется, от чего колется. Много очень к рукам прилипать стало. Когда нас били, о барахле не думали, а как победили, так кинулись обживаться. А я так скажу — победу не зря в виде бабы с крылышками рисуют — видел в музее. Гляди — улетит от тебя, если кудряво заживешь.
— Ты эти речи брось, нам это ни к чему.
— А верно: в первые дни били нас — и каждый светился, какой он есть. Потому что без начальства, без приказа любой виден насквозь. Сам себе хозяин был — хошь беги, хошь под танк с бутылкой кидайся. Когда круто в руки взяли — тут легко героем стать.
— Умирать героем да на людях нетрудно, верно. А вот когда один да никто не глядит… В сорок первом потому и тяжко было…
— Много, пока воевали, в тылу деляг развелось.
— Блатовство не баловство, уцепился — выжил.
— Ты, Студент, напиши, чтоб бандажей побольше наделали. Много народу стало с грыжей. Войну на горбу несли, известно.
— Это точно, возьмешь на руки снаряд, а в ем семьдесят пять кил.
— Вот те и кила!…
— Снаряд в пушку, а кила…
— Ох-хо-хо-х!…
Ржут у Димкиного столика. Таков закон этих солдатских бесед — с чего бы ни начиналось, хоть с проблемы гроба, все равно настает минута, когда тонкие стены шалмана сотрясет раскат хохота. Даже Арматура скривил рот в улыбке.
Инквизитор тоже заливается вместе со всеми своим дробным тонким смешком.
— Черти, черти! — восклицает он. — Ох, недолго будут жить ваши шалманы. Закроют их, к чертовой бабушке… Будете по подъездам собираться, по подвалам.
— Как закроют, разве можно? Куда ж народ затолкать?
— Это ты, Инквизитор, перелил через край.
— Да вы тут такую демократию разведете. Гайд-парк… Еще, чего доброго, кандидатов начнете выдвигать.
— Чего же не выдвинуть? Что ж мы, безглазые, не знаем ничего?
— Инвалида бы и надо какого выдвинуть. Чтоб понимал муки человеческие. Чтоб всегда у него дверь настежь!
— Сашку вон или Петровича… Ох-ха!…
— Чего ржешь? Товарищ Сталин на выборах что сказал про русский народ? Что исключительно выносливый и с полным доверием. Что сознательность выше всякой заграничной. Вот и выдвинем.
— Ладно, ребята, кончай политику. Раскочегарились.
— Вот и правильно Инквизитор сказал. Закрыть всех! Как поддувало.
— Скоро по квартирам собираться будем. Домов настроят!
Совсем разогрелся Димка в этой компании. И не сразу почувствовал какое-то беспокойство, как будто наждачком потянули вдоль спины. Оглянулся — у двери стоит Серый, улыбается и взглядом отыскивает Димку, пританцовывает шевровыми сапожками. Глаза их встречаются. Серый подмигивает, как лучшему другу, и чуть корчит физиономию, бросив челочку на лоб: дескать, погулял, пора бы и домой.
До этой минуты еще жила, оказывается, в Димке надежда на чудо: может, забудут хоть на несколько дней, оставят в покое, а там видно будет. Но ясно, совершенно ясно — не оставят ни сегодня, ни завтра.
Димка съеживается, прикидывает, что лучше — сделать вид, будто не понял намека Серого, и остаться в этом гогочущем кругу, куда Серый не сунется, или уж смело пойти навстречу неизбежному?
Как же ему не хочется покидать этот дощатый сарайчик, заполненный шумом и табачным дымом. И особо остро мелькает давняя мысль: да, может, каждый из его приятелей, который, как только выдастся свободный вечер, спешит сюда, в «Полбанку» Марь Ванны, тоже спасается, — ну, не от общежития с залитыми полами и блатнягой Серым, а от чего-то иного, что ничуть не лучше? Возможно, просто от кошмаров фронтовых, когда, стоит забыться, одна и та же картина встает перед глазами? Может, над каждым нависает какой-то страх? И по-новому осматривает Димка своих приятелей, что наподобие запорожцев, пишущих письмо султану, сгрудились у стола. Это здесь они такие разгульные — а дома, в тесных коробочках комнат, забитых людьми? Наедине с ночью? А каково в мирное время человеку, который почти пять.лет без роздыху окопничал и, хоть и мечтал о покое, к войне все же привык и новая жизнь для него нелегка? Может, Гвоздю легче было в поиск пойти, к черту в зубы, чем вот так ощущать рядом бедование сестренки, выкармливающей двух безотцовских орунов. И понимает он, что и не будет у нее мужика, — выкосили поколение женихов. А легче ли тому, кто из этих ребят уцелел, — в восемнадцать окунулся он в огонь и вынырнул через несколько лет, одурманенный госпитальными эфирами, сшитый, как лоскутное одеяло, потерявший всех друзей-однокашников, не имея никакого привычного гражданского занятия… И вот ему-то начинать жизнь с первой приступочки, как младенцу, — каково? Не страшно ли?
Не было счастья, да несчастье помогло: в несколько секунд, заполненных мельтешней мыслей Димка осознает — не умозрительно, не сознанием, а как бы внутренней стороной кожи, самой ранимой и болезненной частью тела, — существо этих людей, и чувство родства с ними становится явственным, крепким, словно живой жилой сшитым.
А Серый ждет. Подойти к Димке и взять за плечо он не решается — не его это шалман, да и вид гуляющих для чужака ничего хорошего не сулит. Это для Димки они свои, близкие, шутники, а со стороны — сборище отчаянных ребят, в один миг на все готовых. Фронтовики — это у них и на лицах, и на ватниках, и на гимнастерках читается. Серый, распахнув свою щегольскую кожаную курточку, кривляется, трясет челкой, ноги его, пританцовывая, ходят в широченных, как юбки, клешах. С восторгом Димка думает о том, что стоит ему указать на Серого с криком «бей» или «вот он, гад» и броситься, как вслед за ним ринется вся эта горячая масса, не отучившаяся от мгновенных рывков вслед за выпрыгнувшим из окопа товарищем;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89