Как звучала его декламация на греческом и латыни! Как сотрясало вдохновение маленькое, сухое тело профессора! Ничего не понимая, Димка готов был слушать часами — и это был отклик на подлинную страсть. Так мог говорить лишь человек, которому Димка и его сверстники не безразличны. Целых два часа старик рассказывал им о поэтессе Сафо, жившей на острове, и о том, почему мифы о ее не совсем правильном поведении глубоко неверны. Он защищал эту вчера еще неизвестную Димке гречанку с неистовым пылом, но Димка никак не мог понять — что она там натворила, эта прекрасная, сладкоголосая Сафо. Он был порядочным неучем и с удивлением и завистью смотрел на группку студентов-москвичей из интеллигентных семейств, которые, сидя наверху и слушая Рехцига, посмеивались над чем-то непонятным. Всем был хорош Рехциг, вот только мир греков и римлян в его чтении с кафедры выглядел сообществом смелых, благородных и лишенных пороков людей — иногда, впрочем, несколько жестоких. Этого Димка, при всей своей доверчивости и наивности, не принимал. Опыт его маленькой, пронизанной войной и голодом жизни подсказывал, что чеканных героев не бывает.
Даже сам Рехциг нес к ним лишь полуправду. Неужели они не заслуживали прямого и честного разговора? С той же полуправдой приходила к ним и Серна Тимофеевна, знаменитая фольклористка, обошедшая всю Россию с фонографом и блокнотом, женщина по-командирски решительная. Она толковала им о сказках и былинах, в которых отражены благородство, ум, бесконечная доброта, но Димка, роясь в библиотеках среди старых книг с записями народного творчества, — вопреки его ожиданию и слонам Серны о пренебрежении к народу до революции, таких книг оказалось несметное множество, — удивлялся обилию нехрестоматийных рассказов и преданий, в которых проявлялись не одни лишь добродетели, но еще и обман, хитрость, жестокость, лукавство, и высшей мечтой нередко оказывалось лежание на печи, золотые хоромы и вкусная еда. В сущности, решил Димка, презирая и смеясь над царями и попами, автор сказки частенько и сам признавался в желании хоть недолго посидеть на троне и поваляться под балдахином. Димка понимал, почему это манило нищих и босых людей, какими, должно быть, и бывали большей частью сказители, люди перехожие, охотно прощал им это, но недоумевал, почему Серна Тимофеевна не замечает таких простых и очевидных истин. Слово «народ» было для нее по-книжному священным. Димка же не боялся заглянуть в глубь этого великого и бездонного колодца, он уже успел понять, что и Гвоздь — народ, и Чекарь, и молчаливый Арматура, и Евгений Георгиевич, и он, студент, мошка мелкая, тоже. И даже сам, человек, что выше всех, разве он — не народ? Он был частью народа, когда терпел лишения и беды, жил такой же жизнью, как и все, даже самые обездоленные, когда еще никто не мог предсказать будущего, что ожидало его; и что же, теперь, со звездой под воротником и с широкими шитыми золотом погонами, он уже перестал быть народом? Не несет в себе того, что присуще народу? После какой-то отметки, проставленной кем-то на линейке судьбы, он выпал из понятия?
Получалось, что для самых блестящих умов вуза они, студенты, то ли были недостойны истинного знания, то ли должны были войти в строгое русло ограничений. Но всякому давлению Димка привык сопротивляться. Молча, но сопротивляться. После многих лекций его особо манил мир «Полбанки» и других шалманов, где звучало живое слово, где никто не притворялся и не скрывал правды, даже неприятной, где души были открыты и уязвимы и где им, Димкой, интересовались: пусть и посмеивались, но и насмешка есть признание: и никто не пытался «раскидывать перед ним чернуху». Нет, были, конечно, на кафедрах люди, за которыми Димка готов был в огонь и воду. За одну лишь фразу полюбил он усмешливого, толстенького, лысого Бокри, который на экзамене, когда Димка в соответствии с тщательно записанными лекциями объяснил ему, что выражает собой Обломов (вырождающееся поместное дворянство) и что Штольц (растущую буржуазию), спросил его в лоб: читал ли Димка «Обломова»? Димка не успел прочесть, но сказать этого не мог — позор, позор! — и промычал что-то вроде: «Да, еще в школе, давно…» — «Ну, скажите, как вела себя вдова Пшеницына, когда Обломов попытался обнять ее и поцеловать?» Димка замялся в стал фантазировать. Бокри выслушал и сказал: «Нет, у Гончарова удачнее. Она стояла как лошадь, на которую надевают хомут. Дорогой мой, в этом и состоит смысл литературы, А это все, лекций, толкования и — это пиршество грифов, вы понимаете? Дайте зачетку и запомните это». И он поставил Димке — ошеломленному, потному — пятерку. Он поверил в него почему-то. И Димка навсегда полюбил промелькнувшего метеором Бокри, и еще он понял, что лекторы не совсем те люди, какими он их представляет себе по лекциям. Ему очень хотелось сойтись с ними поближе и узнать из их уст подлинную правду, наподобие той, что он узнал о литературе от Бокри, но он не знал, как это сделать. На курсе была маленькая группа образованных москвичей, которая знала, как дружить с профессорами, и знала, главное, о чем говорить с ними, но до этой группы Димка не дорос. Он тянулся к москвичам, расспрашивал, что они читают, — и так узнал о существовании Олеши, Хемингуэя, Бунина, которого, прочитав сноску в одной из книг, считал давно умершим белогвардейцем, так ничего и не сделавшим в литературе, — но между ним и кучно держащимися пятью-шестью москвичами всегда существовала стенка, и когда Димка обращался к ним, то видел хоть и дружественные, но все же насмешливые лица.
Он, Димка, в сущности, знал во иного раз больше, чем они, но эти его знания к учебным предметам отношения не имели. Он знал порядочно о войне и солдатской жизни, смерти, страдании, голоде… Особенно подавляли Димку веселые девушки с романо-германского, самого интеллигентного, отделения, дочки каких-то видных родителей, которые могли щебетать на нескольких языках. Димка, правда, сам не прочь был похвастаться своим полузнанием английского, сохранившимся еще с довоенных времен, когда бабка, мать погибшего отца, занималась с ним, читая детские книги, но говорить он не мог, а чтение брошюр и каких-то толстых книг на английском, рассказывающих о положении негров и мытарствах безработных, не вдохновляли его на изучение языка.
Случилось так, что на курсе Димка ни с кем близко не сошелся — общежитейские держались отдельно, москвичи — сами по себе, а Димкины интересы шли далеко за пределы университетских стен, к друзьям из шалманов, так что сидел он на лекциях обычно в гордом одиночестве. Лишь двое сокурсников, Изотов и Ефремов, сами недавно переехавшие в Москву с родителями и отличающиеся, как и Димка, серьезной нехваткой знаний, приятельствовали с ним, но оба были, по крайней мере в отношениях с Димкой, порядочными насмешниками и уже успели усвоить столичную манеру поведения, которая ускользала от Димки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89
Даже сам Рехциг нес к ним лишь полуправду. Неужели они не заслуживали прямого и честного разговора? С той же полуправдой приходила к ним и Серна Тимофеевна, знаменитая фольклористка, обошедшая всю Россию с фонографом и блокнотом, женщина по-командирски решительная. Она толковала им о сказках и былинах, в которых отражены благородство, ум, бесконечная доброта, но Димка, роясь в библиотеках среди старых книг с записями народного творчества, — вопреки его ожиданию и слонам Серны о пренебрежении к народу до революции, таких книг оказалось несметное множество, — удивлялся обилию нехрестоматийных рассказов и преданий, в которых проявлялись не одни лишь добродетели, но еще и обман, хитрость, жестокость, лукавство, и высшей мечтой нередко оказывалось лежание на печи, золотые хоромы и вкусная еда. В сущности, решил Димка, презирая и смеясь над царями и попами, автор сказки частенько и сам признавался в желании хоть недолго посидеть на троне и поваляться под балдахином. Димка понимал, почему это манило нищих и босых людей, какими, должно быть, и бывали большей частью сказители, люди перехожие, охотно прощал им это, но недоумевал, почему Серна Тимофеевна не замечает таких простых и очевидных истин. Слово «народ» было для нее по-книжному священным. Димка же не боялся заглянуть в глубь этого великого и бездонного колодца, он уже успел понять, что и Гвоздь — народ, и Чекарь, и молчаливый Арматура, и Евгений Георгиевич, и он, студент, мошка мелкая, тоже. И даже сам, человек, что выше всех, разве он — не народ? Он был частью народа, когда терпел лишения и беды, жил такой же жизнью, как и все, даже самые обездоленные, когда еще никто не мог предсказать будущего, что ожидало его; и что же, теперь, со звездой под воротником и с широкими шитыми золотом погонами, он уже перестал быть народом? Не несет в себе того, что присуще народу? После какой-то отметки, проставленной кем-то на линейке судьбы, он выпал из понятия?
Получалось, что для самых блестящих умов вуза они, студенты, то ли были недостойны истинного знания, то ли должны были войти в строгое русло ограничений. Но всякому давлению Димка привык сопротивляться. Молча, но сопротивляться. После многих лекций его особо манил мир «Полбанки» и других шалманов, где звучало живое слово, где никто не притворялся и не скрывал правды, даже неприятной, где души были открыты и уязвимы и где им, Димкой, интересовались: пусть и посмеивались, но и насмешка есть признание: и никто не пытался «раскидывать перед ним чернуху». Нет, были, конечно, на кафедрах люди, за которыми Димка готов был в огонь и воду. За одну лишь фразу полюбил он усмешливого, толстенького, лысого Бокри, который на экзамене, когда Димка в соответствии с тщательно записанными лекциями объяснил ему, что выражает собой Обломов (вырождающееся поместное дворянство) и что Штольц (растущую буржуазию), спросил его в лоб: читал ли Димка «Обломова»? Димка не успел прочесть, но сказать этого не мог — позор, позор! — и промычал что-то вроде: «Да, еще в школе, давно…» — «Ну, скажите, как вела себя вдова Пшеницына, когда Обломов попытался обнять ее и поцеловать?» Димка замялся в стал фантазировать. Бокри выслушал и сказал: «Нет, у Гончарова удачнее. Она стояла как лошадь, на которую надевают хомут. Дорогой мой, в этом и состоит смысл литературы, А это все, лекций, толкования и — это пиршество грифов, вы понимаете? Дайте зачетку и запомните это». И он поставил Димке — ошеломленному, потному — пятерку. Он поверил в него почему-то. И Димка навсегда полюбил промелькнувшего метеором Бокри, и еще он понял, что лекторы не совсем те люди, какими он их представляет себе по лекциям. Ему очень хотелось сойтись с ними поближе и узнать из их уст подлинную правду, наподобие той, что он узнал о литературе от Бокри, но он не знал, как это сделать. На курсе была маленькая группа образованных москвичей, которая знала, как дружить с профессорами, и знала, главное, о чем говорить с ними, но до этой группы Димка не дорос. Он тянулся к москвичам, расспрашивал, что они читают, — и так узнал о существовании Олеши, Хемингуэя, Бунина, которого, прочитав сноску в одной из книг, считал давно умершим белогвардейцем, так ничего и не сделавшим в литературе, — но между ним и кучно держащимися пятью-шестью москвичами всегда существовала стенка, и когда Димка обращался к ним, то видел хоть и дружественные, но все же насмешливые лица.
Он, Димка, в сущности, знал во иного раз больше, чем они, но эти его знания к учебным предметам отношения не имели. Он знал порядочно о войне и солдатской жизни, смерти, страдании, голоде… Особенно подавляли Димку веселые девушки с романо-германского, самого интеллигентного, отделения, дочки каких-то видных родителей, которые могли щебетать на нескольких языках. Димка, правда, сам не прочь был похвастаться своим полузнанием английского, сохранившимся еще с довоенных времен, когда бабка, мать погибшего отца, занималась с ним, читая детские книги, но говорить он не мог, а чтение брошюр и каких-то толстых книг на английском, рассказывающих о положении негров и мытарствах безработных, не вдохновляли его на изучение языка.
Случилось так, что на курсе Димка ни с кем близко не сошелся — общежитейские держались отдельно, москвичи — сами по себе, а Димкины интересы шли далеко за пределы университетских стен, к друзьям из шалманов, так что сидел он на лекциях обычно в гордом одиночестве. Лишь двое сокурсников, Изотов и Ефремов, сами недавно переехавшие в Москву с родителями и отличающиеся, как и Димка, серьезной нехваткой знаний, приятельствовали с ним, но оба были, по крайней мере в отношениях с Димкой, порядочными насмешниками и уже успели усвоить столичную манеру поведения, которая ускользала от Димки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89