— Ладно, не робей! — говорит Голован. — Утро вечера мудренее, а еще даже и не вечер,
Он смотрит на студента со своей печальной, не очень-то одобрительной улыбкой. Сколько он видел их в своей боевой жизни, таких вот сосунков, горячих, непонятливых, не научившихся простейшей житейской осторожности, которая и есть мудрость выживания, тоже не последняя наука — если, конечно, человек выживает не за чужой счет и не из трусости. Многих он сберег, но многих и не смог сберечь, и перли они бегом на пулеметы там, где надо бы по-пластунски, и презирали окопный лопаточный труд, который помогал укрыться от огня в земле, и не умели на бегу смотреть под ноги, где таятся проволочки противопехотных мин, похожие на безопасные паутинки, и не понимали, когда надо при свисте мины упасть, а когда подняться… Упоенные молодостью, они принимали каждый день как счастье и казались себе бессмертными. Подполковник ценил осторожных, раздумчивых, работящих солдат, они-то и делали победу, но молодых, суетливых — жалел. И нередко чувствовал беспомощность своих уроков перед слепотой юности.
Он и сам был таким. И у него нашелся первый по-настоящему мудрый учитель, старый солдат, видавший виды, и в ночь перед контратакой на сильно вклинившихся в их оборону и уже укрепившихся немцев он потрепал его по плечу и прошептал в ухо жарко, махорочно, укалывая щетиной:
— Лейтенант, ты людей на пулеметы не веди. Ты не ори всякие там слова, не спеши погибнуть. Ты раскумекай, как дело делать, чтоб без толку всех не положить. Тут до тебя был у нас лейтенантик прислан из училища, тот выскочил на бруствер: «Вперед, за Родину, за Сталина!» Полвзвода уложил, метров пятьдесят только и прошли. У них автоматы — в упор нас. Что толку орать, если даже не знаешь, где у него огневые точки? Погибнуть — не шутка. А у нас семьи. Короче, на следующий день пропал у нас этот лейтенант. Жалко мне тебя. Дело у нас смертное.
И уполз в темноту сарая. Это был июль сорок первого, когда в отчаянных контрударах полк потерял три четверти своих закаленных кадровиков, и люди начали испытывать недоверие к командирам. Свою первую контратаку Голован провел продуманно, еще до рассвета сумев добиться у комбата «сорокапятки», которую артиллеристы катили руками в боевых порядках и подавляли пулеметные гнезда. И хотя они отошли на исходные — не было у них более солидной поддержки, все же за свой тыл Голован был спокоен. Солдаты шли за ним. Конечно, сейчас иная жизнь, иные мины — они не жалят насмерть, а все же мудрость в выборе жизненной линии нужна. Солдатская спокойная мудрость. Димка, явно расстроенный и задумчивый, шутливо тянет руку к козырьку:
— Разрешите идти, товарищ подполковник?
— Иди… Экий ты…,Голован смотрит вслед Димке — в пальтишке не по фигуре, тонконогий, быстрый, он тает в безбрежности Манежной площади. Сколько вот таких уходило в серые простыни полей, под разрывы, и таяло там, растворялось в мареве навсегда. Командирской душой подполковник хорошо ощущает внутреннюю Димкину маету и тревогу и даже близкую опасность ощущает, но как ее разгадаешь, как? Возраст этот больно колючий. Сотни их у подполковника, этих студиозусов, как были раньше сотни бойцов, и всех своей шинелью не укроешь. Не хватит ее. Только так вот, на ходу, перекуришь с кем-нибудь, как в окопе, расспросишь о семье, да и дальше. Вроде — побратался. И тебе полегче, и солдату…
Ощущая долгий взгляд Голована, Димка идет почти вприпрыжку, изображая студенческую легкость и беззаботность. Но сам-то он очень далек от веселья. Все не так у него в жизни, все не так. По-иному он представлял себе когда-то свое студенческое будущее: как некий школьный бал с белозубыми улыбками и белыми девчоночьими платьями. А получается вроде карабканья на отвесную скалу. И штаны уже рваные, и ноги срываются в пустоту, и страшно. Это что, и есть начало взрослой жизни?
Отойдя достаточно далеко, Димка останавливается, застывает сусликом. Два пути у него. Или круто свернуть к библиотеке, где у Димки есть любимый уголок в большом, кишащем студентами бывшем танцевальном зале дворца Пашковых… Димка любит этот зал, огромные окна, открывающие прекраснейший уголок Москвы, любит высокие хоры, откуда гремели некогда оркестры, а сейчас словно бы излучающие тишину, в которой перекатываются студенческий шепоток и шелестенье страниц. Зал торжественный, обещающий — кажется, еще немного — и осилишь всю многотомную мудрость, что таится в хранилищах.
Или же — напрямую к метро, а там, через промельки мрамора и светильников, через яркое и праздничное подземелье, к темному барачному городку, к болотам и садам Инвалидки, где в общежитии ждет его Серый. Лучше не откладывать, решает Димка. Они пойдут вместе к Чекарю, и пусть сразу все выяснится. Чего уж там — навечно в библиотеке не спрячешься, не спасет его дом Пашковых.
А может быть, Чекарь даст ему возможность вновь попробовать счастье, отыграться? Была не была, Димка готов. Снаряд в одну воронку дважды не бьет.
Вагон метро качает, баюкает Димку, успокаивает. Метро — это действительно здорово придумано. Каждый человек может вот так дважды, трижды, да хоть сколько хочешь раз в день окунуться в этот праздник, побывать на пышном дворцовом приеме среди колонн, люстр, мозаик и скульптур, среди такой чистоты, что даже подумать бросить использованный билетик — и то невозможно. И люди меняются в этом кратком и прекрасном скольжении от одного подземного дворца к другому, вежливы они и сосредоточенны, будто вовсе не им предстоит вынырнуть в замызганных коммунальных коридорах, в замысловатых ходах барачных лестниц, где дует из-за фанерок в окнах, где затаенные или открытые давние склоки, чад керосинок, очередь у двери уборной. С, каждой станцией; все более неуютно становится Димке при мысли о переулках Инвалидки, где с темнотой наступает особый порядок жизни. Конечно, можно нырнуть короткой дорожкой к освещенной и теплой «Полбанке», да это даст лишь незначительную отсрочку. Недостойно.
По мере приближения к общежитию, когда он пересекает темные пятна оттепельных болотцев по скользким, гнутым доскам-мосточкам, вышагивает, озираясь, мимо каких-то прилипших к заборам фигур, наконец отворяет обитую рваным ватином дверь, опасаясь нарваться на окрик коменданта или истопницы, на носках, по-цапельному, шмыгает вдоль стены по половице, обходит тускло мерцающую под коридорной лампочкой лужу, решительность его иссякает и оставляет наедине с одиноко стучащим робким сердцем. Но, может, нет уже ни Серого, ни Чекаря, замели их вместе с этой загадочной избой, скрывающей рулеточный стел, может, за несколько часов, проведенных им в университете, все несказанно изменилось?
Но нет, Серый лежит в гнилой комнатке под плакатом, щелкает семечки и плюет на пол, где, на подставке из кирпичей, стоят его замечательные прохоря — сапожки шевровые.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89