экрины и апокрины выделяли пот и вонь, будто бы я пытался выгнать свою судьбу через поры; и, отдавая должное этой моей ярости, следует сказать, что ей я обязан мгновенным преображением: когда я кувырнулся из корзинки-невидимки прямо в тень мечети, мой мятеж избавил меня от отвлеченности оцепенения; когда я выпрыгнул прямо в грязь квартала фокусников, сжимая в руке серебряную плевательницу, я вдруг понял, что тело мое вновь обрело чувствительность.
По крайней мере, существуют недуги, которые можно одолеть.
В тени мечети
Ни тени сомнения не остается: процесс набирает скорость. Ткани рвутся-хрустят-трескаются – как поверхности дорог рассыпаются на этой ужасной жаре, так и я со всей возможной скоростью стремлюсь к распаду. То-что-вгрызается-в-кости (и, как мне приходится регулярно объяснять слишком многим женщинам, толпящимся вокруг меня, никак не может быть даже обнаружено медиками, тем более вылечено) скоро заявит о себе, а рассказ еще далеко не закончен, осталось столь многое… Дядюшка Мустафа подрастает во мне, и капризная гримаска Парвати-Колдуньи; некая прядка волос героя таится за кулисами; а еще роды, длившиеся тринадцать дней, плюс история, взявшая себе за образец прическу премьер-министра; зайдет речь и о предательстве, и о бесплатном проезде, и о запахе (который приносит с собою ветер, насквозь пропитанный причитаниями вдов) чего-то, что жарится на чугунной сковородке… так что мне приходится торопить события, делать последний рывок; прежде, чем память растрескается, распадется на кусочки без надежды на новое единение, я должен достигнуть финиша. (Хотя и сейчас уже многое тускнеет, даже пропадает; в иных случаях приходится импровизировать).
Двадцать шесть банок с солениями торжественно выстроились на полке; двадцать шесть особых сортов, помеченных собственным ярлычком, куда четким почерком вписаны знакомые заглавия: «Передвижения перечниц», например, или «Альфа и Омега», или «Жезл командора Сабармати». Двадцать шесть банок красноречиво позвякивают, когда мимо проносятся желтовато-коричневатые электрички; а на моем столе настойчиво дребезжат пять пустых банок, напоминая о том, что работа не окончена. Но вглядываться в пустые банки из-под солений некогда, ночь предназначена для слов, а зеленое чатни пусть подождет своей очереди.
…Падма мечтает: «О господин, как, должно быть, хорош Кашмир в августе, когда здесь у нас жара, как в преисподней!» Я вынужден призвать к порядку мою полненькую-но-мускулистую подружку и попутно заметить, что наша Падма-биби, все-сносящая, терпеливая, дарующая утешение, начинает вести себя точь-в-точь как истинная индийская жена. (А я, при всей моей отстраненности и самокопании, – как муж?) В последнее время, несмотря на стоический фатализм, с каким отношусь я к все ширящимся трещинам, мне удается уловить в дыхании Падмы мечту об альтернативном (невозможном) будущем; ничего не зная о безжалостной категоричности внутренних трещин, она вдруг стала испускать горьковато-сладкий аромат надежды на замужество. Мой лотос навозный, столь долго не замечавший презрительных гримас и подколок нашей рабочей силы, – теток с пушком на руках; ставивший свое со мною сожительство вне и превыше всякого кодекса общественной нравственности, похоже, поддался желанию узаконить отношения… короче, хотя Падма ни слова не сказала мне по этому поводу, она явно ждет, чтобы я сделал из нее честную женщину. Душком этой печальной надежды пропитаны все самые невинные ее замечания, самые трогательные заботы – вот, например, как сейчас: «Эй, господин, а если б, скажем, вы закончили ваши писания и решили чуток отдохнуть; поехали бы в Кашмир, пожили бы там спокойно, может, и вашу Падму с собой прихватили, чтобы было кому за вами смотреть…?» Под этой расцветающей мечтой об отдыхе в Кашмире (мечта эта некогда принадлежала Джихангиру, Моголам, бедной забытой Ильзе Любин и, не исключено, самому Христу) чует мой нос некое другое чаяние; но ни то, ни другое не сбудется, не может сбыться. Ибо ныне трещины, трещины и еще раз трещины сдавливают мое будущее, сжимают его до одной-единственной неизбежной точки; и даже Падма отходит на задний план, коль скоро я должен закончить мои истории.
Сегодня в газетах опять говорится о возможном политическом возрождении Индиры Ганди; а когда я вернулся в Индию, спрятанный в плетеной корзине, слава нашей мадам была в зените. Теперь, возможно, мы начинаем забывать, по собственной воле вступаем в коварные облака амнезии; но я-то помню, я вам изложу, как я, как она… как случилось, что – нет, никак не выговаривается, нужно все рассказывать по порядку, пока не останется иного выхода, как только раскрыть… 16 декабря 1971 года я кувырнулся из корзинки в Индию, где новая Партия конгресса госпожи Ганди имела более двух третей голосов в Национальном собрании{254}.
В корзинке-невидимке ощущение того-что-нечестно обернулось гневом и чем-то еще – преображенного яростью, меня переполняло мучительное чувство сопричастности стране, с которой мы не только родились в один день и час, словно близнецы, но и росли и мужали вместе, так что все, что случалось с каждым из нас, случалось с обоими вместе. Если я, сопливец, рябой и так далее, терпел невзгоды, то же было и с моей сестрицей-двойняшкой, занимающей целый субконтинент; и теперь, признав за собой право выбрать лучшее будущее, я решил, что и нация должна этим правом воспользоваться. Думаю, кувырнувшись из корзины в пыль, в тень и в приветственные крики, я уже решил спасти свою страну.
(Но и тут возникают трещины и зияния… видел ли я уже тогда, что моя любовь к Джамиле-Певунье была в некотором смысле ошибкой? Понял ли я уже в то время, что перенес на нее, возложил на ее плечи то обожание, которое ныне осознал как безудержную, всепоглощающую любовь к родной стране? Когда до меня дошло, что по-настоящему кровосмесительные чувства я испытывал к моей истинной, родной сестре, самой Индии, а не к паршивой певичке, бессердечно избавившейся от меня, как змея – от старой кожи, и выкинувшей меня, если говорить метафорически, в мусорную корзину армейской жизни? Когда же это случилось, когда-когда-когда?.. Признавая свое поражение, вынужден записать, что не могу припомнить наверняка).
…Салем, моргая, сидит на пыльной земле в тени мечети. Гигант с широченной ухмылкой склонился над ним, спрашивает: «Ну что, капитан, как доехал?» И Парвати с огромными, полными тревоги глазами подносит круглый сосуд с водой к его растрескавшимся, пропитанным солью губам… Ощущения! Ледяная вода из глиняного кувшина прикасается к саднящим, пересохшим губам, кулак сжимает серебро-с-лазуритом… «Я могу ощущать!» – кричит Салем добродушно гудящей толпе.
Было время дня, называемое «чхая», когда тень высокой, выстроенной из красного кирпича и мрамора Пятничной мечети падала на беспорядочное скопление лачуг, прилепившихся к ее подножию;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186
По крайней мере, существуют недуги, которые можно одолеть.
В тени мечети
Ни тени сомнения не остается: процесс набирает скорость. Ткани рвутся-хрустят-трескаются – как поверхности дорог рассыпаются на этой ужасной жаре, так и я со всей возможной скоростью стремлюсь к распаду. То-что-вгрызается-в-кости (и, как мне приходится регулярно объяснять слишком многим женщинам, толпящимся вокруг меня, никак не может быть даже обнаружено медиками, тем более вылечено) скоро заявит о себе, а рассказ еще далеко не закончен, осталось столь многое… Дядюшка Мустафа подрастает во мне, и капризная гримаска Парвати-Колдуньи; некая прядка волос героя таится за кулисами; а еще роды, длившиеся тринадцать дней, плюс история, взявшая себе за образец прическу премьер-министра; зайдет речь и о предательстве, и о бесплатном проезде, и о запахе (который приносит с собою ветер, насквозь пропитанный причитаниями вдов) чего-то, что жарится на чугунной сковородке… так что мне приходится торопить события, делать последний рывок; прежде, чем память растрескается, распадется на кусочки без надежды на новое единение, я должен достигнуть финиша. (Хотя и сейчас уже многое тускнеет, даже пропадает; в иных случаях приходится импровизировать).
Двадцать шесть банок с солениями торжественно выстроились на полке; двадцать шесть особых сортов, помеченных собственным ярлычком, куда четким почерком вписаны знакомые заглавия: «Передвижения перечниц», например, или «Альфа и Омега», или «Жезл командора Сабармати». Двадцать шесть банок красноречиво позвякивают, когда мимо проносятся желтовато-коричневатые электрички; а на моем столе настойчиво дребезжат пять пустых банок, напоминая о том, что работа не окончена. Но вглядываться в пустые банки из-под солений некогда, ночь предназначена для слов, а зеленое чатни пусть подождет своей очереди.
…Падма мечтает: «О господин, как, должно быть, хорош Кашмир в августе, когда здесь у нас жара, как в преисподней!» Я вынужден призвать к порядку мою полненькую-но-мускулистую подружку и попутно заметить, что наша Падма-биби, все-сносящая, терпеливая, дарующая утешение, начинает вести себя точь-в-точь как истинная индийская жена. (А я, при всей моей отстраненности и самокопании, – как муж?) В последнее время, несмотря на стоический фатализм, с каким отношусь я к все ширящимся трещинам, мне удается уловить в дыхании Падмы мечту об альтернативном (невозможном) будущем; ничего не зная о безжалостной категоричности внутренних трещин, она вдруг стала испускать горьковато-сладкий аромат надежды на замужество. Мой лотос навозный, столь долго не замечавший презрительных гримас и подколок нашей рабочей силы, – теток с пушком на руках; ставивший свое со мною сожительство вне и превыше всякого кодекса общественной нравственности, похоже, поддался желанию узаконить отношения… короче, хотя Падма ни слова не сказала мне по этому поводу, она явно ждет, чтобы я сделал из нее честную женщину. Душком этой печальной надежды пропитаны все самые невинные ее замечания, самые трогательные заботы – вот, например, как сейчас: «Эй, господин, а если б, скажем, вы закончили ваши писания и решили чуток отдохнуть; поехали бы в Кашмир, пожили бы там спокойно, может, и вашу Падму с собой прихватили, чтобы было кому за вами смотреть…?» Под этой расцветающей мечтой об отдыхе в Кашмире (мечта эта некогда принадлежала Джихангиру, Моголам, бедной забытой Ильзе Любин и, не исключено, самому Христу) чует мой нос некое другое чаяние; но ни то, ни другое не сбудется, не может сбыться. Ибо ныне трещины, трещины и еще раз трещины сдавливают мое будущее, сжимают его до одной-единственной неизбежной точки; и даже Падма отходит на задний план, коль скоро я должен закончить мои истории.
Сегодня в газетах опять говорится о возможном политическом возрождении Индиры Ганди; а когда я вернулся в Индию, спрятанный в плетеной корзине, слава нашей мадам была в зените. Теперь, возможно, мы начинаем забывать, по собственной воле вступаем в коварные облака амнезии; но я-то помню, я вам изложу, как я, как она… как случилось, что – нет, никак не выговаривается, нужно все рассказывать по порядку, пока не останется иного выхода, как только раскрыть… 16 декабря 1971 года я кувырнулся из корзинки в Индию, где новая Партия конгресса госпожи Ганди имела более двух третей голосов в Национальном собрании{254}.
В корзинке-невидимке ощущение того-что-нечестно обернулось гневом и чем-то еще – преображенного яростью, меня переполняло мучительное чувство сопричастности стране, с которой мы не только родились в один день и час, словно близнецы, но и росли и мужали вместе, так что все, что случалось с каждым из нас, случалось с обоими вместе. Если я, сопливец, рябой и так далее, терпел невзгоды, то же было и с моей сестрицей-двойняшкой, занимающей целый субконтинент; и теперь, признав за собой право выбрать лучшее будущее, я решил, что и нация должна этим правом воспользоваться. Думаю, кувырнувшись из корзины в пыль, в тень и в приветственные крики, я уже решил спасти свою страну.
(Но и тут возникают трещины и зияния… видел ли я уже тогда, что моя любовь к Джамиле-Певунье была в некотором смысле ошибкой? Понял ли я уже в то время, что перенес на нее, возложил на ее плечи то обожание, которое ныне осознал как безудержную, всепоглощающую любовь к родной стране? Когда до меня дошло, что по-настоящему кровосмесительные чувства я испытывал к моей истинной, родной сестре, самой Индии, а не к паршивой певичке, бессердечно избавившейся от меня, как змея – от старой кожи, и выкинувшей меня, если говорить метафорически, в мусорную корзину армейской жизни? Когда же это случилось, когда-когда-когда?.. Признавая свое поражение, вынужден записать, что не могу припомнить наверняка).
…Салем, моргая, сидит на пыльной земле в тени мечети. Гигант с широченной ухмылкой склонился над ним, спрашивает: «Ну что, капитан, как доехал?» И Парвати с огромными, полными тревоги глазами подносит круглый сосуд с водой к его растрескавшимся, пропитанным солью губам… Ощущения! Ледяная вода из глиняного кувшина прикасается к саднящим, пересохшим губам, кулак сжимает серебро-с-лазуритом… «Я могу ощущать!» – кричит Салем добродушно гудящей толпе.
Было время дня, называемое «чхая», когда тень высокой, выстроенной из красного кирпича и мрамора Пятничной мечети падала на беспорядочное скопление лачуг, прилепившихся к ее подножию;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186