Если уж даже я, который, видимо, сидит с ними в гнезде, превратился в такого слабака и дурака?..
Конечно, никто из класса не вызвался отвечать. На такой-то вопрос. Конечно, я и не надеялся, что кто-то вызовется или ответит. Даже Надя молчала. И на прошлой неделе она демонстративно держалась в тени, по крайней мере до сегодняшнего утра. Нет, школьники не тупицы, в этом мы с тобой можем быть уверены на сто процентов и раз навсегда. Они точно знают, чего от меня ждать.
Итак, я взглянул в окно, я всегда смотрю в окно после подобных вопросов, на выезд к шоссе, где шныряют грузовики, фирменные фургоны и рейсовые автобусы, недолго, но все-таки две-три необходимые для разгона минуты. О чем я при этом думаю? Так, размышляю о том о сем. На последнем уроке в среду, о котором речь, я думал об их странной симпатии к моим дидактическим опытам, о нашем альянсе при полном отсутствии интереса. Я выуживаю слова из учебника истории, чтобы те дрыгались наверху, в смертельном воздухе классной комнаты. Классу нравится наблюдать за этим дрыганьем. Вот такая штука.
И эта штука порой сводит меня с ума. В последнее время все чаще. Заставить бы их самих дрыгаться вместо слов. Поддеть на крючок несколько экземпляров из их молодежного муравейника, каковой для меня не меньшая абстракция, и подробненько рассмотреть под лупой. Под таким увеличением, чтобы не осталось ничего, кроме ужаса неподвижного учительского глаза. У меня действительно возникает порой страстное желание наказать их, нет, покарать не знаю за что. Скверно.
Конечно, это просто смешно. Но с некоторыми получается, по крайней мере чуть-чуть, они приходят в смущение на несколько секунд, прежде чем снова погрузиться в привычное безразличие.
Мишель Мюллер, например; она сидит прямо передо мной, пухленькая маленькая зубрила. И как же она сразу зашаркала толстыми голыми ногами в уродливых коричневых сандалиях, когда позавчера я пристально посмотрел на нее. От страшного смущения покраснели даже пятки. И вот тебе пожалуйста. Запуганная, совершенно зажатая, так и так почти исключенная своими однокашниками. Тот факт, что мой взгляд инстинктивно падает прежде всего на нее, доказывает, какой я трус.
Нормально, вполне нормально, считаешь ты, ведь все мы свиньи, бессильные против соблазна унижать таких заведомо потерянных для жизни людей?
Эта Мюллер выросла еще на одном из хуторов на восточной окраине города, где теперь новый промышленный район. Настоящая крестьянская девка, я уж думал, таких больше не бывает. Юбка, блузка, волосы. Как будто она только что из коровника и из школы отправится прямиком туда же. Она сама корова, язвят красотки вроде Софи Ланге или этой Шольц. Передразнивают ее, выпучивают глаза, пялятся, двигают челюстью, будто жуют. Похоже, они и впрямь больны, эти выпученные глаза Мишель. Прибавь сюда ее заторможенные движения, ее пришибленность и молчаливость. Но при этом она далеко не такая тупица, как та же Софи, у которой на лице просто написана невосприимчивость к понятиям.
Глупость — самая скверная, неизлечимая болезнь, в который раз подумал я, повернулся к хихикающей Ланге и с куда большим удовольствием уставился на гладкую курносую мордашку. Ланге, Подлиза. Все никак не усвоит правил правописания и расстановки запятых. Однако же с гордостью мечтает поступить вместе с Шаной Шольц на факультет экономики производства. Но главным образом о больших деньгах, которые они будут потом получать. Шана Шольц, та, может быть, своего добьется. Этакая хорошенькая полутурчанка с фигурой топ-модели, она бы тебе наверняка понравилась. У нее любовник старше ее на десять лет, в костюме и при галстуке, он почти ежедневно забирает их из школы, увозит задушевных подружек в красном, как феррари, гольф-кабриолете «GTI».
Во всяком случае смущение, вызванное простым моим взглядом в упор, выражается весьма различно. Эта дебильная мимика восхитительна. У Софи кривится рот, кожа лица, казалось бы, натянутая до предела, растягивается еще больше — в широкую ухмылку. И сразу же снова стягивается. Это повторяется, как судорога, вся тугая маска, энергично стремящаяся изобразить одновременно взрослость и детскую прелесть, вот-вот лопнет и сорвется со скул. К тому же она теребит свою вульгарную брошку в виде миниатюрной скрипки, пришпиленную к отвороту жилетки цвета морской волны. То она встряхивает русым конским хвостом, подвязанным черной бархатной лентой, то грызет уже давно обкусанные ногти.
Так или иначе, пристальность моего взгляда во время переклички на уроке в прошлую среду удивила меня самого. Я прямо-таки испугался. Они почти уже не могли усидеть на своих стульях, обе эти девицы, упакованные в слишком дорогие, слишком парадные костюмы.
Наконец я милостиво отвел взгляд, и он заскользил дальше, по левому ряду столов, до последнего места, где и уперся в длинную ржаво-коричневую ссадину на черепе Кевина Майера. Серповидная рана тянулась от переносицы почти до правого уха, а Кевин, как обычно, пялился на линолеум перед своей скамьей. Странный мальчик. В общем, явно недурен собой, что-то в нем есть детское по сравнению с другими ребятами, лицо хулиганистой девчонки. А за ним, как обычно, прислоняется к стене скейтборд.
Ты не думай, Майер вовсе не какой-нибудь скинхед или неонаци. Я как-то спрашивал об этом у Нади, она объяснила, но я запомнил лишь в общих чертах. Похоже, речь идет о каком-то пренебрежимо малом подвиде крошечного, весьма своеобразного игрового ответвления молодежной культуры. Они считают себя скорее левыми, чем правыми, каким-то боком солидаризируются с рабочим классом, одновременно гордятся тем, что они белые и мужчины, но при этом они не расисты. Они слушают музыку в стиле ска, этакую смесь хиллибилли с панком, носят просторные трусы до колен (так называемые беггипентс), увлекаются скейтбордом и стригутся почти наголо, чтобы было похоже на лысину. Честно говоря, я не совсем понял, в чем тут дело.
Как бы то ни было, парень почти не открывает рта. Голос у него, когда ему приходится, например, отвечать на уроке, странно высокий, даже писклявый. Я почти ни слова не понимаю из того, что он в таких случаях выдает. Дело, разумеется, в том, что Кевин Майер явно испытывает значительные трудности при построении законченных предложений. Вместо них выдавливает из себя какие-то невразумительные обрывки фраз, причем так тихо, что мне всегда приходится переспрашивать. После чего наступает пауза, как будто ему надо разбежаться, сосредоточить все силы в одной точке, смазать глотку, чтобы добиться чуть-чуть большей громкости звука. Он тяжело дышит. Потом повторяет все те же обрывки. Теперь я разбираю слова. И остаюсь, как прежде, с носом.
Ты не поверишь, но я прикипел к нему душой, к этому Майеру.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
Конечно, никто из класса не вызвался отвечать. На такой-то вопрос. Конечно, я и не надеялся, что кто-то вызовется или ответит. Даже Надя молчала. И на прошлой неделе она демонстративно держалась в тени, по крайней мере до сегодняшнего утра. Нет, школьники не тупицы, в этом мы с тобой можем быть уверены на сто процентов и раз навсегда. Они точно знают, чего от меня ждать.
Итак, я взглянул в окно, я всегда смотрю в окно после подобных вопросов, на выезд к шоссе, где шныряют грузовики, фирменные фургоны и рейсовые автобусы, недолго, но все-таки две-три необходимые для разгона минуты. О чем я при этом думаю? Так, размышляю о том о сем. На последнем уроке в среду, о котором речь, я думал об их странной симпатии к моим дидактическим опытам, о нашем альянсе при полном отсутствии интереса. Я выуживаю слова из учебника истории, чтобы те дрыгались наверху, в смертельном воздухе классной комнаты. Классу нравится наблюдать за этим дрыганьем. Вот такая штука.
И эта штука порой сводит меня с ума. В последнее время все чаще. Заставить бы их самих дрыгаться вместо слов. Поддеть на крючок несколько экземпляров из их молодежного муравейника, каковой для меня не меньшая абстракция, и подробненько рассмотреть под лупой. Под таким увеличением, чтобы не осталось ничего, кроме ужаса неподвижного учительского глаза. У меня действительно возникает порой страстное желание наказать их, нет, покарать не знаю за что. Скверно.
Конечно, это просто смешно. Но с некоторыми получается, по крайней мере чуть-чуть, они приходят в смущение на несколько секунд, прежде чем снова погрузиться в привычное безразличие.
Мишель Мюллер, например; она сидит прямо передо мной, пухленькая маленькая зубрила. И как же она сразу зашаркала толстыми голыми ногами в уродливых коричневых сандалиях, когда позавчера я пристально посмотрел на нее. От страшного смущения покраснели даже пятки. И вот тебе пожалуйста. Запуганная, совершенно зажатая, так и так почти исключенная своими однокашниками. Тот факт, что мой взгляд инстинктивно падает прежде всего на нее, доказывает, какой я трус.
Нормально, вполне нормально, считаешь ты, ведь все мы свиньи, бессильные против соблазна унижать таких заведомо потерянных для жизни людей?
Эта Мюллер выросла еще на одном из хуторов на восточной окраине города, где теперь новый промышленный район. Настоящая крестьянская девка, я уж думал, таких больше не бывает. Юбка, блузка, волосы. Как будто она только что из коровника и из школы отправится прямиком туда же. Она сама корова, язвят красотки вроде Софи Ланге или этой Шольц. Передразнивают ее, выпучивают глаза, пялятся, двигают челюстью, будто жуют. Похоже, они и впрямь больны, эти выпученные глаза Мишель. Прибавь сюда ее заторможенные движения, ее пришибленность и молчаливость. Но при этом она далеко не такая тупица, как та же Софи, у которой на лице просто написана невосприимчивость к понятиям.
Глупость — самая скверная, неизлечимая болезнь, в который раз подумал я, повернулся к хихикающей Ланге и с куда большим удовольствием уставился на гладкую курносую мордашку. Ланге, Подлиза. Все никак не усвоит правил правописания и расстановки запятых. Однако же с гордостью мечтает поступить вместе с Шаной Шольц на факультет экономики производства. Но главным образом о больших деньгах, которые они будут потом получать. Шана Шольц, та, может быть, своего добьется. Этакая хорошенькая полутурчанка с фигурой топ-модели, она бы тебе наверняка понравилась. У нее любовник старше ее на десять лет, в костюме и при галстуке, он почти ежедневно забирает их из школы, увозит задушевных подружек в красном, как феррари, гольф-кабриолете «GTI».
Во всяком случае смущение, вызванное простым моим взглядом в упор, выражается весьма различно. Эта дебильная мимика восхитительна. У Софи кривится рот, кожа лица, казалось бы, натянутая до предела, растягивается еще больше — в широкую ухмылку. И сразу же снова стягивается. Это повторяется, как судорога, вся тугая маска, энергично стремящаяся изобразить одновременно взрослость и детскую прелесть, вот-вот лопнет и сорвется со скул. К тому же она теребит свою вульгарную брошку в виде миниатюрной скрипки, пришпиленную к отвороту жилетки цвета морской волны. То она встряхивает русым конским хвостом, подвязанным черной бархатной лентой, то грызет уже давно обкусанные ногти.
Так или иначе, пристальность моего взгляда во время переклички на уроке в прошлую среду удивила меня самого. Я прямо-таки испугался. Они почти уже не могли усидеть на своих стульях, обе эти девицы, упакованные в слишком дорогие, слишком парадные костюмы.
Наконец я милостиво отвел взгляд, и он заскользил дальше, по левому ряду столов, до последнего места, где и уперся в длинную ржаво-коричневую ссадину на черепе Кевина Майера. Серповидная рана тянулась от переносицы почти до правого уха, а Кевин, как обычно, пялился на линолеум перед своей скамьей. Странный мальчик. В общем, явно недурен собой, что-то в нем есть детское по сравнению с другими ребятами, лицо хулиганистой девчонки. А за ним, как обычно, прислоняется к стене скейтборд.
Ты не думай, Майер вовсе не какой-нибудь скинхед или неонаци. Я как-то спрашивал об этом у Нади, она объяснила, но я запомнил лишь в общих чертах. Похоже, речь идет о каком-то пренебрежимо малом подвиде крошечного, весьма своеобразного игрового ответвления молодежной культуры. Они считают себя скорее левыми, чем правыми, каким-то боком солидаризируются с рабочим классом, одновременно гордятся тем, что они белые и мужчины, но при этом они не расисты. Они слушают музыку в стиле ска, этакую смесь хиллибилли с панком, носят просторные трусы до колен (так называемые беггипентс), увлекаются скейтбордом и стригутся почти наголо, чтобы было похоже на лысину. Честно говоря, я не совсем понял, в чем тут дело.
Как бы то ни было, парень почти не открывает рта. Голос у него, когда ему приходится, например, отвечать на уроке, странно высокий, даже писклявый. Я почти ни слова не понимаю из того, что он в таких случаях выдает. Дело, разумеется, в том, что Кевин Майер явно испытывает значительные трудности при построении законченных предложений. Вместо них выдавливает из себя какие-то невразумительные обрывки фраз, причем так тихо, что мне всегда приходится переспрашивать. После чего наступает пауза, как будто ему надо разбежаться, сосредоточить все силы в одной точке, смазать глотку, чтобы добиться чуть-чуть большей громкости звука. Он тяжело дышит. Потом повторяет все те же обрывки. Теперь я разбираю слова. И остаюсь, как прежде, с носом.
Ты не поверишь, но я прикипел к нему душой, к этому Майеру.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66