Там на земле была разложена самая крепкая в Джорджии цепь, специально выкованная вручную. Каждый из сорока шести наклонялся и ждал своей очереди. Первый подбирал с земли конец цепи и продевал в дужку на своих ножных кандалах. Потом распрямлялся и, отступив в сторону, передавал конец цепи следующему узнику, который проделывал то же самое. По мере того как цепь продвигалась все дальше и дальше и каждый из чернокожих по очереди занимал место первого, цепочка людей постепенно разворачивалась лицом к тем норам, из которых они только что выползли. Никто друг с другом не разговаривал. По крайней мере с помощью слов. Все, что нужно, можно было прочесть по глазам: «Помоги мне сегодня с утра, нехорошо мне что-то»; «Я справлюсь»; «Смотри, новенький»; «Тише, тише, не спеши!».
Когда последний узник оказывался прикованным к цепи, все они опускались на колени. Роса к этому времени чаще всего уже превращалась в густой туман. Иногда очень густой; и если собаки молчали и только сопели, то можно было услышать воркование горлинок. Стоя на коленях в тумане, они ждали, какая блажь теперь придет в голову охраннику, а может, двоим или даже троим. А может, всем сразу. Захотят, чтобы кто-то из узников исполнил какую-нибудь их прихоть, а может, вообще ничего не пожелают.
– Завтрак прикажете? Хочешь позавтракать, ниггер?
– Да, сэр.
– Ты голоден, ниггер?
– Да, сэр.
– Ну так получи.
Иногда стоящий на коленях человек выбирал выстрел в голову, предпочитая это удару в мошонку. Поль Ди все это видел впервые. Он смотрел на свои беспомощные руки, чуял запах охранника, слушал его тихое ворчание, так похожее на воркование голубей в тумане, и стоял на коленях рядом с тем, чуть правее, ткнувшимся в грязь лицом. Он был уверен, что теперь его очередь. Рвотный позыв заставил его скорчиться, но вырвало его одной слюной. Охранник тут же огрел его по плечу прикладом, а другой поскорее отпрыгнул от новичка, чтобы не испачкать блевотиной штаны и башмаки.
– Хай-й-й-й!
Это было второе, после «Да, сэр», выражение, которое негру разрешалось произносить каждое утро, и свинцовая цепь придавала этим словам особый вес. Поль Ди так и не определил до конца, как тому негру удавалось подавать этот сигнал вовремя. Этого человека прозвали Сигнальщиком, и Поль Ди сперва считал, что охранники дают ему знать, когда нужно крикнуть, чтобы заключенные встали с колен и начали танцевать свой «тустеп» под перезвон тяжелых, ручной работы кандалов. Позже он догадался, что это не так. А в тот, самый первый, день он решил, что «Хай!» на заре и «Хо!» с наступлением вечера – это прямая обязанность Сигнальщика, потому что только он один знает, когда пора – когда работа вся выполнена, а сил уже не осталось.
Приплясывая в цепях, они длинной вереницей брели вокруг поля через лес до тропы, ведущей прямо к поразительной красоты горе из полевого шпата. Когда Поль Ди впервые увидел эту гору, безумный поток, что кипел у него в крови, стал понемногу стихать, как стала стихать и внутренняя дрожь. Зажав в руках кувалду, под предводительством Сигнальщика, люди врубались в камень. Они выбивали его из скалы, выпевали песней, до неузнаваемости изменяя слова. Они так уродовали эти слова, что даже отдельные их слоги, казалось, получали особый смысл. Они пели о женщинах, которых когда-то знали; о детях, которыми сами были когда-то; о животных, которых когда-то приручили; о хозяевах, об их детях и женах; о мулах и собаках и о бесстыдстве жизни. С любовью пели они о кладбищах и могилах и о сестрах своих, давно уже ушедших в мир иной. И еще они пели о жаренной на лесной лужайке свинине; о домашней еде, подогретой на сковородке; о рыбе, бьющейся на леске; о соке сахарного тростника, о дождях и о качалках на верандах домов.
И они больно били словами своих песен. Тех женщин – за то, что знали их когда-то, но больше никогда их знать не будут; и детей, которыми были когда– то, но никогда уж не вернутся в свое детство. Они так часто и так жестоко убивали в своих песнях белого босса, что приходилось снова возвращать его к жизни, чтобы потом еще разок поизмываться над ним всласть. Запомнив когда– то вкус горячего пирога, съеденного в сосновом лесу, они старались убить даже эту память о пироге. А уж когда пели любовные песни самому мистеру Смерти, то непременно разбивали ему голову. Но чаще других они убивали ту ненавистную кокетку, которая зовется Жизнью, за то, что обманывала их и влекла за собой; заставляла их думать, что каждый следующий восход солнца стоит того, чтобы на него посмотреть и когда-нибудь жизнь наконец станет жизнью. Лишь убив эту проклятую кокетку, они смогут почувствовать себя в безопасности. Наиболее удачливые – те, кто успел пробыть здесь достаточно много лет и за это время мысленно изуродовал, искалечил, а может, даже похоронил свою жизнь, – присматривали за остальными, которые все еще верили порой ее дразнящим задорным взглядам и объятиям, ее нежным призывам, заставляющим смотреть вперед, вспоминать и оглядываться назад. Это были те, чьи усталые глаза говорили: «Пособи, плохо мне что-то», – или: «Берегись!», и это значило, что, возможно, наступил тот самый день, когда человек загнан окончательно, когда он сломался настолько, что готов есть собственное дерьмо или убежать, а именно в такой момент и надо было быть начеку, потому что если бы один решился на побег – все остальные сорок шесть потянулись бы за ним, связанные цепью, и невозможно было бы сказать, кто сделал первый шаг и сколько человек будут теперь убиты.
Собственной жизнью еще можно рискнуть, но не жизнью брата. Так отвечали другие глаза. «Тише, тише, успокойся, – говорили они. – Держись за меня».
Восемьдесят шесть дней – и жизнь наконец умерла. Поль Ди бил ее головой о камни изо дня в день, так что она уже и пикнуть не смела. Восемьдесят шесть дней, и его руки были теперь спокойны, спокойно ждали всю ночь, заполненную вознею крыс, этого «Хай-й-й-й!» на рассвете и остервенело сжимали тяжелую кувалду. Жизнь катилась дальше – по мертвецам. Или ему так казалось.
Шли дожди.
Змеи спускались с ветвей короткохвойных сосен и болиголова.
Шли дожди.
Через пять дней кипарисы, тюльпанные деревья и карликовые пальмы поникли под тяжестью вод, лившихся с небес в полном безветрии. На восьмой день исчезли голуби, на девятый ушли даже саламандры. Псы опустили уши и понурили головы. Люди не могли работать. Приковывание к общей цепи происходило ужасно медленно, даже завтрак оставался не съеден, танец тустеп превратился в тяжкое волочение ног по раскисшей траве и жидкой грязи.
Было решено запереть всех по отдельности до тех пор, пока не прекратится дождь и белые не смогут нормально ходить по земле, черт бы ее побрал, а ружья перестанет заливать и собаки поднимут наконец головы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91
Когда последний узник оказывался прикованным к цепи, все они опускались на колени. Роса к этому времени чаще всего уже превращалась в густой туман. Иногда очень густой; и если собаки молчали и только сопели, то можно было услышать воркование горлинок. Стоя на коленях в тумане, они ждали, какая блажь теперь придет в голову охраннику, а может, двоим или даже троим. А может, всем сразу. Захотят, чтобы кто-то из узников исполнил какую-нибудь их прихоть, а может, вообще ничего не пожелают.
– Завтрак прикажете? Хочешь позавтракать, ниггер?
– Да, сэр.
– Ты голоден, ниггер?
– Да, сэр.
– Ну так получи.
Иногда стоящий на коленях человек выбирал выстрел в голову, предпочитая это удару в мошонку. Поль Ди все это видел впервые. Он смотрел на свои беспомощные руки, чуял запах охранника, слушал его тихое ворчание, так похожее на воркование голубей в тумане, и стоял на коленях рядом с тем, чуть правее, ткнувшимся в грязь лицом. Он был уверен, что теперь его очередь. Рвотный позыв заставил его скорчиться, но вырвало его одной слюной. Охранник тут же огрел его по плечу прикладом, а другой поскорее отпрыгнул от новичка, чтобы не испачкать блевотиной штаны и башмаки.
– Хай-й-й-й!
Это было второе, после «Да, сэр», выражение, которое негру разрешалось произносить каждое утро, и свинцовая цепь придавала этим словам особый вес. Поль Ди так и не определил до конца, как тому негру удавалось подавать этот сигнал вовремя. Этого человека прозвали Сигнальщиком, и Поль Ди сперва считал, что охранники дают ему знать, когда нужно крикнуть, чтобы заключенные встали с колен и начали танцевать свой «тустеп» под перезвон тяжелых, ручной работы кандалов. Позже он догадался, что это не так. А в тот, самый первый, день он решил, что «Хай!» на заре и «Хо!» с наступлением вечера – это прямая обязанность Сигнальщика, потому что только он один знает, когда пора – когда работа вся выполнена, а сил уже не осталось.
Приплясывая в цепях, они длинной вереницей брели вокруг поля через лес до тропы, ведущей прямо к поразительной красоты горе из полевого шпата. Когда Поль Ди впервые увидел эту гору, безумный поток, что кипел у него в крови, стал понемногу стихать, как стала стихать и внутренняя дрожь. Зажав в руках кувалду, под предводительством Сигнальщика, люди врубались в камень. Они выбивали его из скалы, выпевали песней, до неузнаваемости изменяя слова. Они так уродовали эти слова, что даже отдельные их слоги, казалось, получали особый смысл. Они пели о женщинах, которых когда-то знали; о детях, которыми сами были когда-то; о животных, которых когда-то приручили; о хозяевах, об их детях и женах; о мулах и собаках и о бесстыдстве жизни. С любовью пели они о кладбищах и могилах и о сестрах своих, давно уже ушедших в мир иной. И еще они пели о жаренной на лесной лужайке свинине; о домашней еде, подогретой на сковородке; о рыбе, бьющейся на леске; о соке сахарного тростника, о дождях и о качалках на верандах домов.
И они больно били словами своих песен. Тех женщин – за то, что знали их когда-то, но больше никогда их знать не будут; и детей, которыми были когда– то, но никогда уж не вернутся в свое детство. Они так часто и так жестоко убивали в своих песнях белого босса, что приходилось снова возвращать его к жизни, чтобы потом еще разок поизмываться над ним всласть. Запомнив когда– то вкус горячего пирога, съеденного в сосновом лесу, они старались убить даже эту память о пироге. А уж когда пели любовные песни самому мистеру Смерти, то непременно разбивали ему голову. Но чаще других они убивали ту ненавистную кокетку, которая зовется Жизнью, за то, что обманывала их и влекла за собой; заставляла их думать, что каждый следующий восход солнца стоит того, чтобы на него посмотреть и когда-нибудь жизнь наконец станет жизнью. Лишь убив эту проклятую кокетку, они смогут почувствовать себя в безопасности. Наиболее удачливые – те, кто успел пробыть здесь достаточно много лет и за это время мысленно изуродовал, искалечил, а может, даже похоронил свою жизнь, – присматривали за остальными, которые все еще верили порой ее дразнящим задорным взглядам и объятиям, ее нежным призывам, заставляющим смотреть вперед, вспоминать и оглядываться назад. Это были те, чьи усталые глаза говорили: «Пособи, плохо мне что-то», – или: «Берегись!», и это значило, что, возможно, наступил тот самый день, когда человек загнан окончательно, когда он сломался настолько, что готов есть собственное дерьмо или убежать, а именно в такой момент и надо было быть начеку, потому что если бы один решился на побег – все остальные сорок шесть потянулись бы за ним, связанные цепью, и невозможно было бы сказать, кто сделал первый шаг и сколько человек будут теперь убиты.
Собственной жизнью еще можно рискнуть, но не жизнью брата. Так отвечали другие глаза. «Тише, тише, успокойся, – говорили они. – Держись за меня».
Восемьдесят шесть дней – и жизнь наконец умерла. Поль Ди бил ее головой о камни изо дня в день, так что она уже и пикнуть не смела. Восемьдесят шесть дней, и его руки были теперь спокойны, спокойно ждали всю ночь, заполненную вознею крыс, этого «Хай-й-й-й!» на рассвете и остервенело сжимали тяжелую кувалду. Жизнь катилась дальше – по мертвецам. Или ему так казалось.
Шли дожди.
Змеи спускались с ветвей короткохвойных сосен и болиголова.
Шли дожди.
Через пять дней кипарисы, тюльпанные деревья и карликовые пальмы поникли под тяжестью вод, лившихся с небес в полном безветрии. На восьмой день исчезли голуби, на девятый ушли даже саламандры. Псы опустили уши и понурили головы. Люди не могли работать. Приковывание к общей цепи происходило ужасно медленно, даже завтрак оставался не съеден, танец тустеп превратился в тяжкое волочение ног по раскисшей траве и жидкой грязи.
Было решено запереть всех по отдельности до тех пор, пока не прекратится дождь и белые не смогут нормально ходить по земле, черт бы ее побрал, а ружья перестанет заливать и собаки поднимут наконец головы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91