Ввиду наезда их нужно было освободить для них несколько номеров монастырской гостиницы. И некоторым из богомольцев предложено было внутрь монастыря. среди них и я получил какую-то маленькую запущенную келейку, в которой давно никто не жил. Но скоро началась всенощная; и я, по обычаю, стал на клирос с певчими.
Службы в монастыре совершались необыкновенно медленно. мне еще нигде не приходилось наблюдать такой растянутости: и ектений, и пения. Вероятно, настоятелю почему-то нужно было это – не хочу судить его. Но мне такая тягучесть была просто нудна, мучительна. И я стал ускорять темп пения: за мной потянулись и певчие.
Мелькало у меня еще и желание подкрасить этим богослужение еще "ради княгини".
Но через несколько минут из алтаря, где стоял на этот раз и настоятель, вышел тот самый брат Иван, о котором упоминалось раньше, и, подойдя к регенту хора, сказал:
– Батюшка, – т. е. о. Герман, – благословил петь реже…
Я понял, что вина тут моя, и немного сократился. Но оказалось – не вполне. Через некоторое время брат Иван во второй раз передал то же распоряжение о. игумена. Стали петь еще пореже. Но батюшка и этим не удовлетворился: "Пойте как всегда!" – передал он регенту строго через брата Ивана. И хор возвратился к обычной тягучести. Служба шла от 6 часов до 11 ночи. Все разошлись после по своим местам.
Я пришел в свою запущенную келейку. Лег спать. Но это оказалось совершенно невозможным: мириады оголодавших блох ожесточенно бросились на меня. Никакие усилия заснуть не помогали. Так я промучился часов до пяти утра, когда уже начинало рассветать. Наконец, утомленный, я задремал. Но не прошло, вероятно, и часу, как в дверь моей временной келии раздался стук с обыкновенной монашеской молитвой: "Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас!" Я немедленно проснулся и ответил: "Аминь".
Наскоро накинув подрясник, отворил дверь; и какой-то послушник спокойно сказал: "Батюшка, – т. е. игумен, – просит вас прийти к нему" – и ушел. Через несколько минут я был в кабинете старца. Пригласив меня сесть, он стал собирать пришедшую почту. А зрение у него было уже плохое.
– Это письмо кому? – спросил он, подавая мне прочитать адрес.
– Отцу…(такому-то).
– А это?
– Это отцу…(другому)….
– Вы уж к нам больше на клирос на становитесь! – вдруг заявил он мне все так же ровным голосом, как и с адресами. Я понял, что этот урок мне за вчерашнее ускорение пения. А он в объяснение своего приказа добавил:
– Ваши напевы к нашим не подходят.
Не напевы, а темп мой действительно не подходил к их тягучести… Мне, разумеется, ничего не оставалось делать, как молча согласиться, в чухой монастырь со своим уставом не ходят, – говорит пословица. Игумен был прав.
После этого он отпустил меня в мою блошиную келию. Но уходя, я чувствовал необыкновенную душевную боль от этой "обиды". Хотя игумен был обязан сделать, чтобы посторонний человек не разрушал установленного порядка, но это правильное соображение не могло усмирить мое взбаломученное сердце. Наоборот, боль все возрастала и усиливалась. Я мог бы теперь и заснуть после бессонной ночи, но было уже не до сна. Душа горела от горечи "обиды". Не помню, пошел ли я уже на литургию или было не до молитвы, но я стал настолько мучиться, что нужно было принимать какие-то меры к облегчению страданий. И тут мне вспомнился совет, который я вычитал где-то у Толстого: во время гнева должно заняться какой-то тяжкой физической работой. Что мне делать? Грибы собирать? Это – легкое дело. Дрова рубить у кухни? Монахи обратят внимание и смутятся. Что еще?… И я решил замучить себя ходьбой по оврагам, по чащам… Так и сделал… Прошел час, больше… Я уже взмок от пота… Но ничто не помогало: боль не унималась. Сердце щемило: как «он» не пожалел меня? Ведь я – даже не простой монах, а будущий «профессор» академии! Да и почему бы ему не потерпеть меня? Осталось день или два жить. Да и пение уже возвратилось к обычной медлительности…
Старался и повторять молитву Иисусову; и это не помогало залить огонь самолюбивого раздражения.
А назавтра – в воскресенье – он уже благословил меня сослужить ему на литургии: как же я буду служить с таким озлоблением против него? Один грех будет!
И метался я так несколько часов. Но наконец пришла мне мысль: "Необходимо обратиться к таинству исповеди!" Однако, и к исповеди следует идти, примирившись сначала? Значит, я должен просить у него же еще и прощения?,,, Ах, как это все – трудно, трудно!
А тут вспомнился мне и другой инок, против которого уже несколько дней зародилось раздражение, он мне казался святошей, любителем учить и наставлять, самомнительным старцем и т. д. Значит, и у этого нужно просить прощения?… А исповедником в монастыре был известный старец о. Алексий. Он назывался затворником, потому что большую часть недели проводил в одиночестве, но в среду (если это верно помню) и в субботу исповедовал приходивших; к этому затворнику, собственно, и приезжала великая княгиня с сестрами на исповедь. После мне приходилось слышать, как и княгиня говорила одному лицу, что о. Герман – "строгий и суровый". А о. Алексий был много проще и мягче. Сам он прежде был одним из протоиереев при Успенском Кремлевском соборе. Потом, овдовев, ушел в затвор в Зосимовскую пустырь, отдав себя в послушание о. Герману. Тут ему было дано послушание исповедовать. Впоследствии, через 7 лет, он был участником в Московском Поместном Соборе: и ему именно было благословлено вынимать жребий одного из кандидатов в патриархи. Помню (я тоже был членом собора), как он, широко осенив себя трижды крестным знамением, опустил руку в ящичек и передал записку митрополиту Владимиру.
– Митрополит Тихон, – громко прочитал тот имя избранного в патриархи.
Вспомню кстати, что он, после революции, советовал приходившим слушаться Высшую Церковную власть, заповедавшую (хотя и не сразу) признать новую власть.
Вот к нему я и должен был идти на исповедь. Вопрос у меня был лишь в том, нужно ли у обоих «нелюбимых» монахов просить прощения, или же лишь у отца Германа? Ломая свою волю, я был уже готов был пойти к обоим. Но потом усумнился в благоразумности «мириться» с другим иноком, когда у нас с ним не было никакого столкновения и он даже не подозревает, что таилось в моей дурной душе. Обдумав, я предрешил: пока не смущать того напрасно, а если отец Алексий благословит, то потом попрошу прощения и у него. А теперь, перед исповедью, пойду лишь к о. Герману.
Обычно по будням он становился в самом конце храма, на правой стороне, среди других иноков. И как сейчас вижу его: высокий, прямой, с закрытыми глазами, он неподвижно стоял как столп; и точно не замечал никого и ничего, углубившись во внутреннюю молитву Иисусову.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Службы в монастыре совершались необыкновенно медленно. мне еще нигде не приходилось наблюдать такой растянутости: и ектений, и пения. Вероятно, настоятелю почему-то нужно было это – не хочу судить его. Но мне такая тягучесть была просто нудна, мучительна. И я стал ускорять темп пения: за мной потянулись и певчие.
Мелькало у меня еще и желание подкрасить этим богослужение еще "ради княгини".
Но через несколько минут из алтаря, где стоял на этот раз и настоятель, вышел тот самый брат Иван, о котором упоминалось раньше, и, подойдя к регенту хора, сказал:
– Батюшка, – т. е. о. Герман, – благословил петь реже…
Я понял, что вина тут моя, и немного сократился. Но оказалось – не вполне. Через некоторое время брат Иван во второй раз передал то же распоряжение о. игумена. Стали петь еще пореже. Но батюшка и этим не удовлетворился: "Пойте как всегда!" – передал он регенту строго через брата Ивана. И хор возвратился к обычной тягучести. Служба шла от 6 часов до 11 ночи. Все разошлись после по своим местам.
Я пришел в свою запущенную келейку. Лег спать. Но это оказалось совершенно невозможным: мириады оголодавших блох ожесточенно бросились на меня. Никакие усилия заснуть не помогали. Так я промучился часов до пяти утра, когда уже начинало рассветать. Наконец, утомленный, я задремал. Но не прошло, вероятно, и часу, как в дверь моей временной келии раздался стук с обыкновенной монашеской молитвой: "Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас!" Я немедленно проснулся и ответил: "Аминь".
Наскоро накинув подрясник, отворил дверь; и какой-то послушник спокойно сказал: "Батюшка, – т. е. игумен, – просит вас прийти к нему" – и ушел. Через несколько минут я был в кабинете старца. Пригласив меня сесть, он стал собирать пришедшую почту. А зрение у него было уже плохое.
– Это письмо кому? – спросил он, подавая мне прочитать адрес.
– Отцу…(такому-то).
– А это?
– Это отцу…(другому)….
– Вы уж к нам больше на клирос на становитесь! – вдруг заявил он мне все так же ровным голосом, как и с адресами. Я понял, что этот урок мне за вчерашнее ускорение пения. А он в объяснение своего приказа добавил:
– Ваши напевы к нашим не подходят.
Не напевы, а темп мой действительно не подходил к их тягучести… Мне, разумеется, ничего не оставалось делать, как молча согласиться, в чухой монастырь со своим уставом не ходят, – говорит пословица. Игумен был прав.
После этого он отпустил меня в мою блошиную келию. Но уходя, я чувствовал необыкновенную душевную боль от этой "обиды". Хотя игумен был обязан сделать, чтобы посторонний человек не разрушал установленного порядка, но это правильное соображение не могло усмирить мое взбаломученное сердце. Наоборот, боль все возрастала и усиливалась. Я мог бы теперь и заснуть после бессонной ночи, но было уже не до сна. Душа горела от горечи "обиды". Не помню, пошел ли я уже на литургию или было не до молитвы, но я стал настолько мучиться, что нужно было принимать какие-то меры к облегчению страданий. И тут мне вспомнился совет, который я вычитал где-то у Толстого: во время гнева должно заняться какой-то тяжкой физической работой. Что мне делать? Грибы собирать? Это – легкое дело. Дрова рубить у кухни? Монахи обратят внимание и смутятся. Что еще?… И я решил замучить себя ходьбой по оврагам, по чащам… Так и сделал… Прошел час, больше… Я уже взмок от пота… Но ничто не помогало: боль не унималась. Сердце щемило: как «он» не пожалел меня? Ведь я – даже не простой монах, а будущий «профессор» академии! Да и почему бы ему не потерпеть меня? Осталось день или два жить. Да и пение уже возвратилось к обычной медлительности…
Старался и повторять молитву Иисусову; и это не помогало залить огонь самолюбивого раздражения.
А назавтра – в воскресенье – он уже благословил меня сослужить ему на литургии: как же я буду служить с таким озлоблением против него? Один грех будет!
И метался я так несколько часов. Но наконец пришла мне мысль: "Необходимо обратиться к таинству исповеди!" Однако, и к исповеди следует идти, примирившись сначала? Значит, я должен просить у него же еще и прощения?,,, Ах, как это все – трудно, трудно!
А тут вспомнился мне и другой инок, против которого уже несколько дней зародилось раздражение, он мне казался святошей, любителем учить и наставлять, самомнительным старцем и т. д. Значит, и у этого нужно просить прощения?… А исповедником в монастыре был известный старец о. Алексий. Он назывался затворником, потому что большую часть недели проводил в одиночестве, но в среду (если это верно помню) и в субботу исповедовал приходивших; к этому затворнику, собственно, и приезжала великая княгиня с сестрами на исповедь. После мне приходилось слышать, как и княгиня говорила одному лицу, что о. Герман – "строгий и суровый". А о. Алексий был много проще и мягче. Сам он прежде был одним из протоиереев при Успенском Кремлевском соборе. Потом, овдовев, ушел в затвор в Зосимовскую пустырь, отдав себя в послушание о. Герману. Тут ему было дано послушание исповедовать. Впоследствии, через 7 лет, он был участником в Московском Поместном Соборе: и ему именно было благословлено вынимать жребий одного из кандидатов в патриархи. Помню (я тоже был членом собора), как он, широко осенив себя трижды крестным знамением, опустил руку в ящичек и передал записку митрополиту Владимиру.
– Митрополит Тихон, – громко прочитал тот имя избранного в патриархи.
Вспомню кстати, что он, после революции, советовал приходившим слушаться Высшую Церковную власть, заповедавшую (хотя и не сразу) признать новую власть.
Вот к нему я и должен был идти на исповедь. Вопрос у меня был лишь в том, нужно ли у обоих «нелюбимых» монахов просить прощения, или же лишь у отца Германа? Ломая свою волю, я был уже готов был пойти к обоим. Но потом усумнился в благоразумности «мириться» с другим иноком, когда у нас с ним не было никакого столкновения и он даже не подозревает, что таилось в моей дурной душе. Обдумав, я предрешил: пока не смущать того напрасно, а если отец Алексий благословит, то потом попрошу прощения и у него. А теперь, перед исповедью, пойду лишь к о. Герману.
Обычно по будням он становился в самом конце храма, на правой стороне, среди других иноков. И как сейчас вижу его: высокий, прямой, с закрытыми глазами, он неподвижно стоял как столп; и точно не замечал никого и ничего, углубившись во внутреннюю молитву Иисусову.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29