И сколько люди ни спорили с ним, богослов настоял на своем. За воротами рос большой сад, принадлежавший Фердоуси. В этом саду его и похоронили».
И так поступили с величайшим поэтом Востока, ни в чем не уступавшим знаменитому Гомеру.
Пусть он писал о древних богатырях, о давно отгремевших событиях, которые вроде бы не имеют никакого отношения к нашему времени. Имеют! Разве не ясно, что уж такой был у него образный строй мышления? Ведь читаем же мы с вниманием и удовольствием старинные басни, где звери действуют как люди и говорят на человеческом языке, и древние сказки, где на каждом шагу происходит невероятное, и извлекаем из них смысл, полезный для нас, живущих сейчас…
Дальше… «Дары султана хотели вручить дочери покойного поэта. Но она с гневом отвергла их: „Мне ничего от вас не нужно“.
Омар Хайям отер ладонью слезы. Страшно подумать, что жизнь и смерть поэта и судьба его произведений висят на волоске чьей-то недоброй воли, и тупая воля эта вдруг может все вмиг оборвать…
Самое поразительное в случае с «Шахнамэ» – это что она уже существовала в законченном виде, прежде чем ее признал Махмуд Газнийский, и от того, что он, изрядно помучив поэта, признал ее наконец, в ней не прибавилось ни одной страницы, ни одной строки, ни одного слова. Она была и осталась великой «Шахнамэ» – «Книгой царей». Тут уместней сказать – «Царь-книгой».
О чем же говорит все это?
Настоящая книга живет сама по себе, независимо от того, жив ли человек, написавший ее, или умер, и признал ее или нет кто-либо из власть имущих.
Поэзия – явление самостоятельное. Восклицал Ади ибн Зайд:
Сколько всадников пили у нас
вино – у стыка пыльных дорог!
Где они, скажите, сейчас?
Их унес изменчивый рок.
Ади ибн Зайда тоже не пощадила судьба. По навету завистников царь ан-Нуман велел упрятать его в темницу и задушить. Но стихи, как видите, не пропали…
Тупая боль в плечах, особенно в правом, сделалась гнетущей. Хватит! Омар отшвырнул перо. Как бы нам самим вскорости не угодить на страницы бесконечной «Книги печали».
Часть первая. АСКЕТ И ВЕРТОПРАХ
Ты мрачен? Покури хашиш – и мрака нет,
Иль кубок осуши – тоски пройдет и след.
Но ты суфием стал! Не пьешь, не куришь…
Булыжник погрызи, – вот мой тебе совет.
– И что тебе дадут за эту книгу? – Эль-Мирра с тахты кивнула на столик, где при слабом свете одинокой тонкой свечи смутно белели бумаги.
Халатик стыдливо запахнут. Колени плотно сжаты. Взгляд изучающий. Вид – неприступный.
– Не знаю, – вздохнул Омар. Говорили тихо. Он заранее прикрыл резные ставни на окне. – Пожалуй, ничего. Или, скорее всего, семьдесят ударов бичом, как арабскому поэту Башару Абу-Муазу. – Омар сидел на полу, за скатертью, и нарезал на тонкие ломти холодное мясо. – Его объявили еретиком, – за то, что он обо всем думал по-своему, – и запороли насмерть. Это было при халифе Махди, лет триста с чем-то назад…
Даже в полутьме Омар заметил, как в красивых ее глазах сквозь непонимание проступил животный страх.
– Зачем же ты пишешь такую книгу? – спросила она низким, чуть охрипшим голосом.
– А ты зачем стихи слагаешь? – Поэт выложил на поднос абрикосы, черешню, разломил на куски лепешку.
– Просто так. – Эль-Мирра отчужденно пожала плечами. – Для развлечения.
Из строптивости это говорит. Стихи она сочиняет, чтобы душу отвести. Как, впрочем, и сам Омар. Подражает в них грустным народным песням. И ему, кстати, тоже. Они не все равноценны, но все одинаково запальчивы. В ее стихах – те же резкость и злость, что и в характере, и еще – нечто скрытое, тайное, что он никак не может уловить.
Вот, например:
Грех? День – без радости, ночь – без сна…
Погаснув, скатилась бы в яму луна,
Если б узнала, о чем я мечтаю,
Когда остаюсь в темноте одна.
– О чем же? – спрашивал Омар.
Ответ такой же загадочный:
– Подумай…
– Для меня моя книга не развлечение, – мрачно сказа Омар, осторожно разливая по чашам чистое красное вино Труд. Смысл жизни. Долг.
Эль-Мирра вздохнула с глубоким недоумением:
– И как вы, поэты, все это выносите? Вешают вас, жгут на кострах. Сажают на цепь. А вы – опять за свое.
– На то мы и поэты.
– Да ну вас! – она с досадой махнула рукой. Видит Омар: стихи и книги интересуют сейчас девушку меньше всего.
– Иди сюда, – позвал Омар.
– Нет! Я боюсь. Тетушка вечером пригляделась, шипит: «Хорошеешь? Тебе замуж пора. Выдам за ночного сторожа. Путный человек не возьмет безродную». Если она узнает…
– Не успеет узнать. Завтра же пошлю к ней сваху.
– Каждую ночь обещаешь.
– Видишь, с книгой вожусь. Но завтра – непременно! – Внутри черным крылом опять взмахнула тревога. Омар отогнал ее, вскинув чашу.
Ты знаешь, отчего петух в рассветный час
Клич скорбный издает в десятый раз?
Он в зеркале зари увидеть побуждает,
Что ночь, еще одна, прошла, увы, без нас…
Эль-Мирра воркующе засмеялась и спорхнула к нему с тахты.
Омар мучительно застонал. Эти стихи он когда-то читал Рейхан в Самарканде. И она смеялась так же воркующе…
– Что ты, Омар? – испугалась Эль-Мирра.
Он мотнул головой, чтобы стряхнуть наваждение:
– Вспомнил кое о чем.
– Болит что-нибудь? – не поняла тюрчанка.
– Совесть. – Он не хотел ей говорить, что теперь часто стонет, кряхтит и охает от запоздалого раскаяния. Те, кого много лет назад обидел Омар, может быть, давно забыли о нем, он же забыть их не может… – Пей, – хмуро сказал Омар. Он через силу улыбнулся. И произнес экспромтом, чтобы ей угодить:
О горе, горе сердцу, где жгучей страсти нет,
Где нет любви мучений
и грез безумных нет!
День без любви потерян; противней и серей,
Чем этот день бесплодный,
и в дождь унылый нет…
Стихи получились, конечно, не ахти что. Розовый дым. Пустословие. Но они будто подхлестнули Эль-Мирру:
– Ох, старик! Ох, дурной старик…
Звериная страсть. Неутолимое любопытство. Каждую ночь, ускользнув от своей тетки, по мужски храпевшей во сне, она требует для себя все новых и новых открытий.
Может, в этом и кроется ее загадка?
На сей раз они проспали рассвет.
Позади Омарова дома жил, как известно, хлебопек. Поэт иногда заходил к нему с улицы, купить горячих лепешек. Их пекли в огромной круглой печке, раскалив ее свод огнем изнутри, и десятками, сотнями, румяные, мягкие, выносили на продажу.
В это утро жена хлебопека встала рано и поднялась на крышу. Лестница стонала и взвизгивала от непривычной тяжести. Вчера их семейство отрясло в своем небольшом саду три абрикосовых дерева, плоды разложили сушить на циновках во дворе и на крыше.
За ночь, конечно, абрикосы высохнуть не могли. И растащить их никто не мог, – в этих краях у соседей не воруют. И все же… Птицы могут склевать. Если же честно, – то ее, неимоверно толстую, чуть свет заставило лезть на крышу, где ей нечего было делать, чувство собственницы, у которой в хозяйстве прибавилось добра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
И так поступили с величайшим поэтом Востока, ни в чем не уступавшим знаменитому Гомеру.
Пусть он писал о древних богатырях, о давно отгремевших событиях, которые вроде бы не имеют никакого отношения к нашему времени. Имеют! Разве не ясно, что уж такой был у него образный строй мышления? Ведь читаем же мы с вниманием и удовольствием старинные басни, где звери действуют как люди и говорят на человеческом языке, и древние сказки, где на каждом шагу происходит невероятное, и извлекаем из них смысл, полезный для нас, живущих сейчас…
Дальше… «Дары султана хотели вручить дочери покойного поэта. Но она с гневом отвергла их: „Мне ничего от вас не нужно“.
Омар Хайям отер ладонью слезы. Страшно подумать, что жизнь и смерть поэта и судьба его произведений висят на волоске чьей-то недоброй воли, и тупая воля эта вдруг может все вмиг оборвать…
Самое поразительное в случае с «Шахнамэ» – это что она уже существовала в законченном виде, прежде чем ее признал Махмуд Газнийский, и от того, что он, изрядно помучив поэта, признал ее наконец, в ней не прибавилось ни одной страницы, ни одной строки, ни одного слова. Она была и осталась великой «Шахнамэ» – «Книгой царей». Тут уместней сказать – «Царь-книгой».
О чем же говорит все это?
Настоящая книга живет сама по себе, независимо от того, жив ли человек, написавший ее, или умер, и признал ее или нет кто-либо из власть имущих.
Поэзия – явление самостоятельное. Восклицал Ади ибн Зайд:
Сколько всадников пили у нас
вино – у стыка пыльных дорог!
Где они, скажите, сейчас?
Их унес изменчивый рок.
Ади ибн Зайда тоже не пощадила судьба. По навету завистников царь ан-Нуман велел упрятать его в темницу и задушить. Но стихи, как видите, не пропали…
Тупая боль в плечах, особенно в правом, сделалась гнетущей. Хватит! Омар отшвырнул перо. Как бы нам самим вскорости не угодить на страницы бесконечной «Книги печали».
Часть первая. АСКЕТ И ВЕРТОПРАХ
Ты мрачен? Покури хашиш – и мрака нет,
Иль кубок осуши – тоски пройдет и след.
Но ты суфием стал! Не пьешь, не куришь…
Булыжник погрызи, – вот мой тебе совет.
– И что тебе дадут за эту книгу? – Эль-Мирра с тахты кивнула на столик, где при слабом свете одинокой тонкой свечи смутно белели бумаги.
Халатик стыдливо запахнут. Колени плотно сжаты. Взгляд изучающий. Вид – неприступный.
– Не знаю, – вздохнул Омар. Говорили тихо. Он заранее прикрыл резные ставни на окне. – Пожалуй, ничего. Или, скорее всего, семьдесят ударов бичом, как арабскому поэту Башару Абу-Муазу. – Омар сидел на полу, за скатертью, и нарезал на тонкие ломти холодное мясо. – Его объявили еретиком, – за то, что он обо всем думал по-своему, – и запороли насмерть. Это было при халифе Махди, лет триста с чем-то назад…
Даже в полутьме Омар заметил, как в красивых ее глазах сквозь непонимание проступил животный страх.
– Зачем же ты пишешь такую книгу? – спросила она низким, чуть охрипшим голосом.
– А ты зачем стихи слагаешь? – Поэт выложил на поднос абрикосы, черешню, разломил на куски лепешку.
– Просто так. – Эль-Мирра отчужденно пожала плечами. – Для развлечения.
Из строптивости это говорит. Стихи она сочиняет, чтобы душу отвести. Как, впрочем, и сам Омар. Подражает в них грустным народным песням. И ему, кстати, тоже. Они не все равноценны, но все одинаково запальчивы. В ее стихах – те же резкость и злость, что и в характере, и еще – нечто скрытое, тайное, что он никак не может уловить.
Вот, например:
Грех? День – без радости, ночь – без сна…
Погаснув, скатилась бы в яму луна,
Если б узнала, о чем я мечтаю,
Когда остаюсь в темноте одна.
– О чем же? – спрашивал Омар.
Ответ такой же загадочный:
– Подумай…
– Для меня моя книга не развлечение, – мрачно сказа Омар, осторожно разливая по чашам чистое красное вино Труд. Смысл жизни. Долг.
Эль-Мирра вздохнула с глубоким недоумением:
– И как вы, поэты, все это выносите? Вешают вас, жгут на кострах. Сажают на цепь. А вы – опять за свое.
– На то мы и поэты.
– Да ну вас! – она с досадой махнула рукой. Видит Омар: стихи и книги интересуют сейчас девушку меньше всего.
– Иди сюда, – позвал Омар.
– Нет! Я боюсь. Тетушка вечером пригляделась, шипит: «Хорошеешь? Тебе замуж пора. Выдам за ночного сторожа. Путный человек не возьмет безродную». Если она узнает…
– Не успеет узнать. Завтра же пошлю к ней сваху.
– Каждую ночь обещаешь.
– Видишь, с книгой вожусь. Но завтра – непременно! – Внутри черным крылом опять взмахнула тревога. Омар отогнал ее, вскинув чашу.
Ты знаешь, отчего петух в рассветный час
Клич скорбный издает в десятый раз?
Он в зеркале зари увидеть побуждает,
Что ночь, еще одна, прошла, увы, без нас…
Эль-Мирра воркующе засмеялась и спорхнула к нему с тахты.
Омар мучительно застонал. Эти стихи он когда-то читал Рейхан в Самарканде. И она смеялась так же воркующе…
– Что ты, Омар? – испугалась Эль-Мирра.
Он мотнул головой, чтобы стряхнуть наваждение:
– Вспомнил кое о чем.
– Болит что-нибудь? – не поняла тюрчанка.
– Совесть. – Он не хотел ей говорить, что теперь часто стонет, кряхтит и охает от запоздалого раскаяния. Те, кого много лет назад обидел Омар, может быть, давно забыли о нем, он же забыть их не может… – Пей, – хмуро сказал Омар. Он через силу улыбнулся. И произнес экспромтом, чтобы ей угодить:
О горе, горе сердцу, где жгучей страсти нет,
Где нет любви мучений
и грез безумных нет!
День без любви потерян; противней и серей,
Чем этот день бесплодный,
и в дождь унылый нет…
Стихи получились, конечно, не ахти что. Розовый дым. Пустословие. Но они будто подхлестнули Эль-Мирру:
– Ох, старик! Ох, дурной старик…
Звериная страсть. Неутолимое любопытство. Каждую ночь, ускользнув от своей тетки, по мужски храпевшей во сне, она требует для себя все новых и новых открытий.
Может, в этом и кроется ее загадка?
На сей раз они проспали рассвет.
Позади Омарова дома жил, как известно, хлебопек. Поэт иногда заходил к нему с улицы, купить горячих лепешек. Их пекли в огромной круглой печке, раскалив ее свод огнем изнутри, и десятками, сотнями, румяные, мягкие, выносили на продажу.
В это утро жена хлебопека встала рано и поднялась на крышу. Лестница стонала и взвизгивала от непривычной тяжести. Вчера их семейство отрясло в своем небольшом саду три абрикосовых дерева, плоды разложили сушить на циновках во дворе и на крыше.
За ночь, конечно, абрикосы высохнуть не могли. И растащить их никто не мог, – в этих краях у соседей не воруют. И все же… Птицы могут склевать. Если же честно, – то ее, неимоверно толстую, чуть свет заставило лезть на крышу, где ей нечего было делать, чувство собственницы, у которой в хозяйстве прибавилось добра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51