Выходило, что он всю
жизнь любил одну Ариадну и только ее и желал. Случайно подглядел девушку,
купающуюся в море, и потерял покой навсегда. Засылал послов с подарками и,
наконец, сломив девичий стыд и пробудив любопытство, пригласил на первое
свидание. Он находил слова, что под силу только влюбленному, и сыпал ими,
нисколько не стесняясь моего присутствия. Он не боялся показаться наивным,
он и не выглядел таким - глаза его сияли, чистые и одухотворенные.
- Тезей обманул ее, предупредил перед входом, наплел небылиц, а ей,
бесстрашной бедняжке, уже нельзя было отказаться от приглашения. Если б я
успел с ней заговорить - она б поверила, Аполлон наделил меня словами.
Он умел убеждать, это правда.
- Смотри.- Он указал на два ужасных рубца под правым соском.- Я, безоружный,
сам бросился на его меч. Я хотел умереть, опозоренный, я видел, КАК она на
меня посмотрела.
Он застонал, словно снова раненный в грудь. Боль и отчаяние стояли в его
глазах: прекрасный в своем уродстве, древний, могучий, униженный, но не
смирившийся с утратой любимой.
- Кто же ты? - спросил я вдруг.
Он сперва не понял вопроса. Весь еще во власти воспоминаний, вздрогнул, как
ребенок, уставился на меня волоокими глазами.
- Кто ты? - повторил я шепотом.
Он как-то сразу помрачнел. Блеск в глазах потух, черные зрачки сузились, в
них промелькнули звериная злость и жестокость.
Мне стало не по себе, я отвернулся к окну и принялся изучать скучающую
нимфу. Минотавр меж тем достал откуда-то тростниковую флейту и заиграл
тоскливую, но теплую мелодию. Не выпуская инструмент из рук, встал, вышел на
крыльцо. Он играл, и свист, и шелест, и плач флейты по-особому насытили
воздух, деревья, застывшую воду, звезды и луну - я понимал, о чем поет
дудочка.
Искусный игрок, он выдувал страсть своими мясистыми, вывороченными губами. Я
увидал прекрасную напуганную девушку в воздушной тунике, ступающую в легких
сандалиях по песчаной дорожке. Губы ее были чуть приоткрыты, блестящие глаза
- сплошной черный зрачок - устремлены в темноту. Она была заворожена,
боялась, но отважно шла вперед. И вдруг: резкие вибрирующие ноты, мечущийся
по кустам свет факела. Ее лицо исказил ужас, и все погрузилось во мрак.
Я вскочил, вышел за ним, но Минотавр исчез, только флейта звучала в
отдалении, теперь уже трагическая, оплакивающая потерю и поражение. Хитрец,
он скрывался, как может скрываться только зверь. Мелодия снова изменилась.
Теперь она стала архаичной, сотканной из странных, воздушных звуков. Дудочка
пела, и я легко вдыхал ее голос - так легко вдыхать запахи природы после
дождя. Подобно древним рецептам бальзамов и притираний, что равно годились
для умащения тела невесты и покойника, она вмещала в себя все краски,
оттенки и полутона. Я понял - Минотавр отыгрывался, он попросту дразнил меня
своим искусством.
Мелодия смолкла. Я проснулся. Книга лежала рядом, раскрытая на последней
дедовой статье "Лиризм Пикассо". Там он упоминает офорты, посвященные
слепому Минотавру. Девочка-поводырь, люди, куда-то отплывающие на лодке,
некто, безразлично созерцающий несчастного быкоголового урода. Странная,
поэтическая картинка. Полузверь? Получеловек?..
6
Утром я засел за "Избранное" основательно. Первая статья называлась
"Рембрандт Харменс ван Рейн". Впервые она вышла в шестом номере журнала
"Искусство" за 1936 год. Шестьдесят один год назад.
Портрет живописца на фоне его времени. Короткие предложения, точные слова.
Дед всегда размышлял, не стесняясь, даже выпячивая чувство. Эпоха и художник
были ему близки. Нидерланды, борющиеся за независимость от испанской короны,
дух вольнолюбия и свободы, бессмертный Тиль Уленшпигель де Костера - символ
победившего народа.
"Рембрандт был прост и не любил аристократического общества. Его плебейские
привычки и вкусы немало, наверное, огорчали его друга Яна Сикса". В
тридцатом или тридцать первом дед с бабкой были званы в гости, "на вторник"
к высокородным бабкиным двоюродным тетушкам. Дамы-старухи обращались друг к
другу исключительно по-французски, подчеркивали титул: "дорогая графиня",
"милая княжна", говорили в нос, грассировали. Беседовали ни о чем. Молодые
люди пижонили: щегольская одежда, презрение на лице, и что сразило -
стеклянная фляжка виски, к которой полагалось прикладываться чуть ли не как
к мощам.
Дед изнеженности и вычурности не признавал до конца своих дней. Бабка была
по-девичьи восторженна и чиста. Больше на "вторниках" они не появлялись.
Фанфары трубящей страны оглушали - радостный, возвышенный зов совпадал с
чистосердечием молодости. Подобно Рембрандту в помянутой статье они искали
не красоты обличья, но красоты образа.
Одна очень красивая московская дама, бывшая дедова ученица, рассказала мне
случайно подсмотренную сценку. Вскоре после окончания войны в маленькую
комнату, где они тогда жили, ворвался давний друг, только что
демобилизовавшийся из действующей армии. Он спешил к ним прямо с поезда, в
грязных кирзовых сапогах, нестиранной гимнастерке и свалявшейся тяжелой
шинели. Завопил с порога, пытаясь обнять всех сразу, скакнул козлом на
середину комнаты. Не ожидавший вторжения взволнованный, счастливый дед
бросился навстречу, свалил подвернувшийся по дороге стул. Наблюдавшая за
сумятицей бабка строго заметила:
- Илья, сними сапоги!
Мужчины на долю секунды лишились дара речи. После, распивая водку из
офицерского пайка, принялись подшучивать над сконфуженной, но настоявшей на
своем Зографиней.
Веселый и бесшабашный Рембрандт времен автопортрета с Саскией, человек с
картины, приветствующий всякого, кто готов разделить его счастье и надежды,
напоминает мне довоенные фотографии деда. "Рембрандт избрал путь мечты,
романтики, возвышающей над жизнью, но не отрывающей от нее" - так писал дед,
и не только верил в написанное, сам выбрал тогда путь, кажущийся, вероятно,
спасительным.
Поздний Рембрандт, достигший настоящего мастерства, человек совершенно иной.
Смерть любимой жены, а затем и сына Титуса, смерть второй жены, одиночество
и нищета, потеря признания родили трагические полотна.
Защитить такую пессимистическую диссертацию в 36-37-х годах было немыслимо.
Надеждам и вере был нанесен первый серьезный удар. Кандидатская о Федоте
Шубине - крестьянском сыне из Холмогор, друге Ломоносова и великом парадном
скульпторе блестящего XVIII столетия не стала тем не менее отпиской.
Мраморные портреты скульптора правдивы, лишены лести и раболепия, раскрывают
характер, подмечая в человеке человеческое. То, что дед ценил в искусстве
превыше всего. Мне только не было понятно: видел ли он в человеке звериное?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
жизнь любил одну Ариадну и только ее и желал. Случайно подглядел девушку,
купающуюся в море, и потерял покой навсегда. Засылал послов с подарками и,
наконец, сломив девичий стыд и пробудив любопытство, пригласил на первое
свидание. Он находил слова, что под силу только влюбленному, и сыпал ими,
нисколько не стесняясь моего присутствия. Он не боялся показаться наивным,
он и не выглядел таким - глаза его сияли, чистые и одухотворенные.
- Тезей обманул ее, предупредил перед входом, наплел небылиц, а ей,
бесстрашной бедняжке, уже нельзя было отказаться от приглашения. Если б я
успел с ней заговорить - она б поверила, Аполлон наделил меня словами.
Он умел убеждать, это правда.
- Смотри.- Он указал на два ужасных рубца под правым соском.- Я, безоружный,
сам бросился на его меч. Я хотел умереть, опозоренный, я видел, КАК она на
меня посмотрела.
Он застонал, словно снова раненный в грудь. Боль и отчаяние стояли в его
глазах: прекрасный в своем уродстве, древний, могучий, униженный, но не
смирившийся с утратой любимой.
- Кто же ты? - спросил я вдруг.
Он сперва не понял вопроса. Весь еще во власти воспоминаний, вздрогнул, как
ребенок, уставился на меня волоокими глазами.
- Кто ты? - повторил я шепотом.
Он как-то сразу помрачнел. Блеск в глазах потух, черные зрачки сузились, в
них промелькнули звериная злость и жестокость.
Мне стало не по себе, я отвернулся к окну и принялся изучать скучающую
нимфу. Минотавр меж тем достал откуда-то тростниковую флейту и заиграл
тоскливую, но теплую мелодию. Не выпуская инструмент из рук, встал, вышел на
крыльцо. Он играл, и свист, и шелест, и плач флейты по-особому насытили
воздух, деревья, застывшую воду, звезды и луну - я понимал, о чем поет
дудочка.
Искусный игрок, он выдувал страсть своими мясистыми, вывороченными губами. Я
увидал прекрасную напуганную девушку в воздушной тунике, ступающую в легких
сандалиях по песчаной дорожке. Губы ее были чуть приоткрыты, блестящие глаза
- сплошной черный зрачок - устремлены в темноту. Она была заворожена,
боялась, но отважно шла вперед. И вдруг: резкие вибрирующие ноты, мечущийся
по кустам свет факела. Ее лицо исказил ужас, и все погрузилось во мрак.
Я вскочил, вышел за ним, но Минотавр исчез, только флейта звучала в
отдалении, теперь уже трагическая, оплакивающая потерю и поражение. Хитрец,
он скрывался, как может скрываться только зверь. Мелодия снова изменилась.
Теперь она стала архаичной, сотканной из странных, воздушных звуков. Дудочка
пела, и я легко вдыхал ее голос - так легко вдыхать запахи природы после
дождя. Подобно древним рецептам бальзамов и притираний, что равно годились
для умащения тела невесты и покойника, она вмещала в себя все краски,
оттенки и полутона. Я понял - Минотавр отыгрывался, он попросту дразнил меня
своим искусством.
Мелодия смолкла. Я проснулся. Книга лежала рядом, раскрытая на последней
дедовой статье "Лиризм Пикассо". Там он упоминает офорты, посвященные
слепому Минотавру. Девочка-поводырь, люди, куда-то отплывающие на лодке,
некто, безразлично созерцающий несчастного быкоголового урода. Странная,
поэтическая картинка. Полузверь? Получеловек?..
6
Утром я засел за "Избранное" основательно. Первая статья называлась
"Рембрандт Харменс ван Рейн". Впервые она вышла в шестом номере журнала
"Искусство" за 1936 год. Шестьдесят один год назад.
Портрет живописца на фоне его времени. Короткие предложения, точные слова.
Дед всегда размышлял, не стесняясь, даже выпячивая чувство. Эпоха и художник
были ему близки. Нидерланды, борющиеся за независимость от испанской короны,
дух вольнолюбия и свободы, бессмертный Тиль Уленшпигель де Костера - символ
победившего народа.
"Рембрандт был прост и не любил аристократического общества. Его плебейские
привычки и вкусы немало, наверное, огорчали его друга Яна Сикса". В
тридцатом или тридцать первом дед с бабкой были званы в гости, "на вторник"
к высокородным бабкиным двоюродным тетушкам. Дамы-старухи обращались друг к
другу исключительно по-французски, подчеркивали титул: "дорогая графиня",
"милая княжна", говорили в нос, грассировали. Беседовали ни о чем. Молодые
люди пижонили: щегольская одежда, презрение на лице, и что сразило -
стеклянная фляжка виски, к которой полагалось прикладываться чуть ли не как
к мощам.
Дед изнеженности и вычурности не признавал до конца своих дней. Бабка была
по-девичьи восторженна и чиста. Больше на "вторниках" они не появлялись.
Фанфары трубящей страны оглушали - радостный, возвышенный зов совпадал с
чистосердечием молодости. Подобно Рембрандту в помянутой статье они искали
не красоты обличья, но красоты образа.
Одна очень красивая московская дама, бывшая дедова ученица, рассказала мне
случайно подсмотренную сценку. Вскоре после окончания войны в маленькую
комнату, где они тогда жили, ворвался давний друг, только что
демобилизовавшийся из действующей армии. Он спешил к ним прямо с поезда, в
грязных кирзовых сапогах, нестиранной гимнастерке и свалявшейся тяжелой
шинели. Завопил с порога, пытаясь обнять всех сразу, скакнул козлом на
середину комнаты. Не ожидавший вторжения взволнованный, счастливый дед
бросился навстречу, свалил подвернувшийся по дороге стул. Наблюдавшая за
сумятицей бабка строго заметила:
- Илья, сними сапоги!
Мужчины на долю секунды лишились дара речи. После, распивая водку из
офицерского пайка, принялись подшучивать над сконфуженной, но настоявшей на
своем Зографиней.
Веселый и бесшабашный Рембрандт времен автопортрета с Саскией, человек с
картины, приветствующий всякого, кто готов разделить его счастье и надежды,
напоминает мне довоенные фотографии деда. "Рембрандт избрал путь мечты,
романтики, возвышающей над жизнью, но не отрывающей от нее" - так писал дед,
и не только верил в написанное, сам выбрал тогда путь, кажущийся, вероятно,
спасительным.
Поздний Рембрандт, достигший настоящего мастерства, человек совершенно иной.
Смерть любимой жены, а затем и сына Титуса, смерть второй жены, одиночество
и нищета, потеря признания родили трагические полотна.
Защитить такую пессимистическую диссертацию в 36-37-х годах было немыслимо.
Надеждам и вере был нанесен первый серьезный удар. Кандидатская о Федоте
Шубине - крестьянском сыне из Холмогор, друге Ломоносова и великом парадном
скульпторе блестящего XVIII столетия не стала тем не менее отпиской.
Мраморные портреты скульптора правдивы, лишены лести и раболепия, раскрывают
характер, подмечая в человеке человеческое. То, что дед ценил в искусстве
превыше всего. Мне только не было понятно: видел ли он в человеке звериное?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19