В одном углу возились две женщины в белых халатах: они раскладывали шприцы на металлическом столике. Затем открылся холл более приличного вида. Здесь даже стояли огромные китайские вазы, фикусы в кадках, пол был застелен коврами. В огромных готических окнах виден был заснеженный сад. Пелена мелкого снега назойливо липла снаружи к решеткам. Кое-где на дубовых скамейках сидели пациенты в серых халатах – видимо, из числа тех, кому разрешена была относительная самостоятельность.
«Никогда еще не видел столько ебнутых», – подумал Дунаев с глупой детской радостью удовлетворяемого любопытства, вглядываясь в их замученные ненормальные лица. Он первый раз был в сумасшедшем доме, и ему почему-то все здесь нравилось и казалось забавным. Однако как найти среди этих полутеней нужного человека? И если даже найти его, то как и о чем с ним говорить? Инструкции Поручика были совершенно невнятными: не обращать внимание на упоминания о деревьях и животных, требовать яйцо… Какое яйцо? Уж не то ли, рассеченное на две говорящие половинки, которое указывало парторгу путь внутрь Матрешки? Это был ложный путь, грандиозная западня, а значит, половинки яйца были врагом. Их следовало изловить и уничтожить. «Тогда разожмется когтистая лапа фашистского агрессора, тянущаяся к горлу Москвы, и враг будет отброшен», – вдруг произнес в сознании парторга чей-то голос, но это был вовсе не безмолвный шепот Машеньки, а мужской голос с металлическим оттенком, похожий на голос радиодиктора Левитана.
«Так вот, значит, на чем держится фашистская стратегия – на выеденном яйце! – хмыкнул Дунаев, а затем обратился к Машеньке: – Ну, Советочка, укажи, где здесь Бессмертный». Губы Машеньки пролепетали:
Косые березки прилипли снаружи
К белесой терраске с наклончиком острым.
Внутри сидит старец – земле он не нужен.
Земля не желает сосать его кости.
Вода не желает походочкой мутной
Входить виражами в запретное тело,
И небо над садом прищурилось будто
Чиновник, забывший про важное дело.
Ах, небо! Как будто бы ты не умеешь
Вбирать в свою бездну бессмертные души!
Как будто уже не пасешь, не лелеешь
Стада херувимов над клочьями суши!
Над синей морщинистой полостью моря
Стада серафимов и ангелов рати,
Забыв о Юдоли и привкусе горя,
Престолы и Царства построить в кровати.
И старец, отвергнутый бренной землею,
Водою и небом, совсем не печален.
Бессмертье не в тягость, когда над страною
Стоят анфилады божественных спален.
Бессмертье не в тягость. Душа заскорузлая
Привычно упрятана в тело луженое,
И мысли скрипят, словно саночки узкие,
Полозьями мнут это царствие сонное.
Так киномеханик, что в Бога уверовал,
Застенчиво входит в пределы церковные,
Где Праздники шествуют в заросли белые –
Крещенский мороз, эти щечки морковные…
Морковные носики, снежные личики.
На Пасху святую раскрасим Яичко.
И свечки воткнем в золотые куличики –
Из творога смотрит горелая спичка.
Очисти яичко с улыбочкой странной,
С улыбкою нежной, смешком иноверца.
Иголочку вынешь иль спрячешься в ванной –
В весеннюю пропасть скрипящая дверца.
На две половинки разрежешь на блюдечке.
В два желтых кружочка, и в мякоть вареную
Скользнет мышка-девочка, смахнув краем юбочки
Всю вечность юдольную, вечность соленую.
Дунаев катился и катился, пока действительно не оказался на какой-то покосившейся белесой терраске, выступающей в темноту сада. Здесь сильно пахло краской, хлоркой (видимо, рядом находились туалеты), сквозняком и тянуло махорочным дымом. Стояли швабры, веники, железные ведра, на которых масляной краской были написаны корявые буквы, цифры… На скамейке действительно сидел какой-то старик и курил. Дунаев увидел сзади его худую сутулую спину в сером больничном халате, длинную морщинистую шею и совершенно лысую, без единого волоса, голову.
«Это он! – стукнуло в глубине дунаевского хлебного тельца. – Вот и решающий момент. Какая там, в жопу, Энизма – надо с человеком поговорить. Эх, была не была…»
И он лихо подкатился под самые ноги курящего, одновременно став видимым, но внутренне словно бы зажмурившись от неуверенности.
Старик, однако, не проявил ни малейших признаков страха или удивления. Спокойно смотрел на Дунаева и курил. Дунаев уставился на него снизу. Некоторое время они молча созерцали друг друга. На вид курящий был обычным сумасшедшим – старым, задубевшим в своем унылом безумии, без единого проблеска: тусклые, неподвижные глаза, костлявый нос, скошенный куда-то набок, пунктуально-заторможенный рот.
«Какие у них у всех однообразные лица, – внезапно подумал Дунаев о людях. – Какой тоскливый, неизбежный набор: нос, рот, глаза… щечки-невелички… эти грязные подбородки, уши, бледными пельменями прилипшие по бокам, виски-самоубийцы…»
Старик вдруг заговорил, и Дунаева поразило, что голос у него был совершенно нормальный, не безумный.
– Кто тебя подослал?
– Меня? – переспросил Дунаев, не ожидавший такого вопроса. – Почему это вы думаете, что меня кто-то «подослал»? (По какой-то причине он не смог заставить себя назвать своего собеседника на «ты».)
– Ты круглый, – сказал незнакомец все тем же спокойным, трезвым голосом. – Круглый, как мяч. Как раз хорошо ляжешь в ладонь. Кто-то наверняка бросается и играется тобой в этом мире. Вряд ли ты хоть раз в жизни изведал полную самостоятельность и одиночество.
– Не знаю… – растерялся парторг. – Я вроде бы уже не ребенок давно, жизнь повидал…
Незнакомец усмехнулся.
– Даже те, кто играются с тобой, не изведали еще полной самостоятельности, а значит, не вышли из детского возраста. Они кидают тебя, и им нужно что-нибудь, о что ты мог бы удариться. Им нужно то, через что ты мог бы перепрыгнуть. Им нужны стенки, сетки, полы. Им нужна толчея на площадке. Им нужны те, кто разделил бы с ними игру, кто оценил бы их мастерство. Им нужны так называемые враги и так называемая публика. Им нужен этот воображаемый «темный зал», перед которым они кривляются, время от времени срывая аплодисменты.
– Какие аплодисменты? – нахмурился Дунаев.
– Шлепки ладоней, – пояснил незнакомец. – Это ведь уподобление рук хлопающим мириадам ангельских крыльев, создающим «аллилуевание», которым балует себя Господь.
Дунаев задумался, а потом сказал:
– Бога никакого нет. А война – это не спорт и не театр. Люди гибнут сотнями тысяч, без всяких аплодисментов.
– Одни гибнут, а другие нет, – сухо сказал старик и, протянув к Дунаеву руку, положил его на ладонь. – Ты-то ведь не человек, тебе-то какое до них дело?
– Как «какое дело»? – вскричал Дунаев. – Да я ведь и нелюдью для того только заделался, что за людей побиться должен! За Отчизну, за родные Советы! Так меня Священство наставляло, а оно, поди, постарше вашего?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139
«Никогда еще не видел столько ебнутых», – подумал Дунаев с глупой детской радостью удовлетворяемого любопытства, вглядываясь в их замученные ненормальные лица. Он первый раз был в сумасшедшем доме, и ему почему-то все здесь нравилось и казалось забавным. Однако как найти среди этих полутеней нужного человека? И если даже найти его, то как и о чем с ним говорить? Инструкции Поручика были совершенно невнятными: не обращать внимание на упоминания о деревьях и животных, требовать яйцо… Какое яйцо? Уж не то ли, рассеченное на две говорящие половинки, которое указывало парторгу путь внутрь Матрешки? Это был ложный путь, грандиозная западня, а значит, половинки яйца были врагом. Их следовало изловить и уничтожить. «Тогда разожмется когтистая лапа фашистского агрессора, тянущаяся к горлу Москвы, и враг будет отброшен», – вдруг произнес в сознании парторга чей-то голос, но это был вовсе не безмолвный шепот Машеньки, а мужской голос с металлическим оттенком, похожий на голос радиодиктора Левитана.
«Так вот, значит, на чем держится фашистская стратегия – на выеденном яйце! – хмыкнул Дунаев, а затем обратился к Машеньке: – Ну, Советочка, укажи, где здесь Бессмертный». Губы Машеньки пролепетали:
Косые березки прилипли снаружи
К белесой терраске с наклончиком острым.
Внутри сидит старец – земле он не нужен.
Земля не желает сосать его кости.
Вода не желает походочкой мутной
Входить виражами в запретное тело,
И небо над садом прищурилось будто
Чиновник, забывший про важное дело.
Ах, небо! Как будто бы ты не умеешь
Вбирать в свою бездну бессмертные души!
Как будто уже не пасешь, не лелеешь
Стада херувимов над клочьями суши!
Над синей морщинистой полостью моря
Стада серафимов и ангелов рати,
Забыв о Юдоли и привкусе горя,
Престолы и Царства построить в кровати.
И старец, отвергнутый бренной землею,
Водою и небом, совсем не печален.
Бессмертье не в тягость, когда над страною
Стоят анфилады божественных спален.
Бессмертье не в тягость. Душа заскорузлая
Привычно упрятана в тело луженое,
И мысли скрипят, словно саночки узкие,
Полозьями мнут это царствие сонное.
Так киномеханик, что в Бога уверовал,
Застенчиво входит в пределы церковные,
Где Праздники шествуют в заросли белые –
Крещенский мороз, эти щечки морковные…
Морковные носики, снежные личики.
На Пасху святую раскрасим Яичко.
И свечки воткнем в золотые куличики –
Из творога смотрит горелая спичка.
Очисти яичко с улыбочкой странной,
С улыбкою нежной, смешком иноверца.
Иголочку вынешь иль спрячешься в ванной –
В весеннюю пропасть скрипящая дверца.
На две половинки разрежешь на блюдечке.
В два желтых кружочка, и в мякоть вареную
Скользнет мышка-девочка, смахнув краем юбочки
Всю вечность юдольную, вечность соленую.
Дунаев катился и катился, пока действительно не оказался на какой-то покосившейся белесой терраске, выступающей в темноту сада. Здесь сильно пахло краской, хлоркой (видимо, рядом находились туалеты), сквозняком и тянуло махорочным дымом. Стояли швабры, веники, железные ведра, на которых масляной краской были написаны корявые буквы, цифры… На скамейке действительно сидел какой-то старик и курил. Дунаев увидел сзади его худую сутулую спину в сером больничном халате, длинную морщинистую шею и совершенно лысую, без единого волоса, голову.
«Это он! – стукнуло в глубине дунаевского хлебного тельца. – Вот и решающий момент. Какая там, в жопу, Энизма – надо с человеком поговорить. Эх, была не была…»
И он лихо подкатился под самые ноги курящего, одновременно став видимым, но внутренне словно бы зажмурившись от неуверенности.
Старик, однако, не проявил ни малейших признаков страха или удивления. Спокойно смотрел на Дунаева и курил. Дунаев уставился на него снизу. Некоторое время они молча созерцали друг друга. На вид курящий был обычным сумасшедшим – старым, задубевшим в своем унылом безумии, без единого проблеска: тусклые, неподвижные глаза, костлявый нос, скошенный куда-то набок, пунктуально-заторможенный рот.
«Какие у них у всех однообразные лица, – внезапно подумал Дунаев о людях. – Какой тоскливый, неизбежный набор: нос, рот, глаза… щечки-невелички… эти грязные подбородки, уши, бледными пельменями прилипшие по бокам, виски-самоубийцы…»
Старик вдруг заговорил, и Дунаева поразило, что голос у него был совершенно нормальный, не безумный.
– Кто тебя подослал?
– Меня? – переспросил Дунаев, не ожидавший такого вопроса. – Почему это вы думаете, что меня кто-то «подослал»? (По какой-то причине он не смог заставить себя назвать своего собеседника на «ты».)
– Ты круглый, – сказал незнакомец все тем же спокойным, трезвым голосом. – Круглый, как мяч. Как раз хорошо ляжешь в ладонь. Кто-то наверняка бросается и играется тобой в этом мире. Вряд ли ты хоть раз в жизни изведал полную самостоятельность и одиночество.
– Не знаю… – растерялся парторг. – Я вроде бы уже не ребенок давно, жизнь повидал…
Незнакомец усмехнулся.
– Даже те, кто играются с тобой, не изведали еще полной самостоятельности, а значит, не вышли из детского возраста. Они кидают тебя, и им нужно что-нибудь, о что ты мог бы удариться. Им нужно то, через что ты мог бы перепрыгнуть. Им нужны стенки, сетки, полы. Им нужна толчея на площадке. Им нужны те, кто разделил бы с ними игру, кто оценил бы их мастерство. Им нужны так называемые враги и так называемая публика. Им нужен этот воображаемый «темный зал», перед которым они кривляются, время от времени срывая аплодисменты.
– Какие аплодисменты? – нахмурился Дунаев.
– Шлепки ладоней, – пояснил незнакомец. – Это ведь уподобление рук хлопающим мириадам ангельских крыльев, создающим «аллилуевание», которым балует себя Господь.
Дунаев задумался, а потом сказал:
– Бога никакого нет. А война – это не спорт и не театр. Люди гибнут сотнями тысяч, без всяких аплодисментов.
– Одни гибнут, а другие нет, – сухо сказал старик и, протянув к Дунаеву руку, положил его на ладонь. – Ты-то ведь не человек, тебе-то какое до них дело?
– Как «какое дело»? – вскричал Дунаев. – Да я ведь и нелюдью для того только заделался, что за людей побиться должен! За Отчизну, за родные Советы! Так меня Священство наставляло, а оно, поди, постарше вашего?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139