В глубине «воронки», в самом центре, куда ввинчивалось все ступенчатое пространство амфитеатра, чернело большое круглое отверстие – огромный колодец, окруженный низким мраморным бордюром. Вокруг колодца имелась маленькая мозаичная площадка. Кончик колоссальной иглы, по которой только что скользил Дунаев, нависал над самым центром черного колодезного провала. Этот кончик – острый, тончайший – был выхвачен из полутьмы узким лучом специальной лампы. Острие иглы сверкало над тьмой «хирургической» искоркой. Дунаев про себя назвал эту искорку «колодезной звездой». Если бы Дунаев не соскользнул с иглы, а скатился бы по ней до самого острия, он оказался бы на мгновение стоящим на «колодезной звезде», после чего упал бы со «звезды» прямо во мрак колодца. Строгое и загадочное великолепие финального зала восхитило парторга. Нет, не напрасно он стремился сюда. Тишина. Глубочайшая тишина, не нарушаемая ничем, царила здесь. Стояли как бы сумерки, хотя кое-где и виднелись матовые шары, наполненные холодным, ясным светом. На беломраморных кубических постаментах, поднимающихся высоко над ступенями амфитеатра, виднелись статуи, а также, почему-то, мебель. На одном из кубов теснились трюмо, на другом – кровати, на третьем (как в мебельном магазине) можно было видеть накрытый обеденный стол орехового дерева и такие же стулья, чинно расставленные вокруг. Дунаев разглядел интерьер ванной комнаты с белой ванной, яркими медными кранами… Изваяния также были загадочны. Ближе всего к парторгу располагалась беломраморная статуя казака, разрубленного пополам. Казак был изображен усмехающимся, лукавым, беззаботно покуривающим свою люльку, несмотря на то, что нижняя половина его тела, включающая живот, лежала отдельно, на некотором расстоянии. Медная табличка вещала чеканными буквами:
КАЗАК, РАЗРУБЛЕННЫЙ ПОПОЛАМ СВОИМИ ПРИЯТЕЛЯМИ,
НО СПОКОЙНО ПОКУРИВАЮЩИЙ ЛЮЛЬКУ.
Кроме этой надписи на табличке было множество тщательно, тонко вырезанных надписей на самом мраморном теле казака, но они были слишком мелкие – Дунаеву не под силу было прочесть их. Другое изваяние, тоже из чистого белого мрамора, похожего в сумерках на сало, изображало матроса в бушлате, напряженно всматривающегося в направлении Колодца.
Затем Дунаев увидел картину – огромную масляную живопись в широкой раме. Батальная сцена, точнее поле после боя. Бесчисленное множество павших. Их тела покрывали поле до самого горизонта. Трупы были изображены погруженными в смерзшуюся, словно бы схваченную неожиданным морозом слякоть и сверху присыпаны снежком, сгущающимся кое-где в довольно плотные сахарные наслоения. Над белизной этих пятен торчали посиневшие руки, ноги и обломки оружия. Это была вроде бы копия одной из известных картин Верещагина, посвященной русско-турецкой войне в Болгарии, битвам за Шипку-Шейново или Плевну. Однако здесь на этой картине имелись пририсованные подушечки, словно бы подложенные чьей-то неведомой заботливой рукой под голову каждого из убитых солдат. Некоторые из убитых также были прикрыты до подбородка одеяльцами в пододеяльниках. Это казалось странным: эти грязные трупные головы, присыпанные снегом, на фоне чистых белых подушек с кружавчиками по краям. Странно было наблюдать эти мириады разметавшихся, переплетенных тел в заиндевевших шинелях, возлежащих под белыми прямоугольниками чистеньких одеял, словно бы перенесенных сюда из спальни образцового пионерского лагеря. Это могло бы показаться нелепым и даже отвратительным, если бы в глубине этих «дополнений» не мерещилось бы пусть неуклюжее, но мудрое милосердие, еще раз повторяющее вечный шепот утешения: «Смерть – это сон, а спящему должно быть мягко и удобно».
«Видимо, это и есть «Комната великого отдыха», – решил Дунаев. – Значит, эта круглая черная дыра в центре, обрамленная низким мраморным парапетом, она и есть ИСКОМОЕ – драгоценный проход в Энизму».
Наверное, туда, в качестве высшей награды, сбрасывают тела героев, – неуверенно подумал Дунаев и стал осторожно пробираться вниз, к центру амфитеатра-воронки, постепенно скатываясь со ступеньки на ступеньку.
Где ты, где ты, мой рассвет кровавый?
Сопельки, кроватка, коготок.
Я к тебе опять приду со славой,
Дай лишь срок.
Где ты, где, моя сестра святая?
Между сосен, на качелях, там,
Белым платьем среди дач мелькая
По крапивным сладостным местам.
Где же, господи, проход туда, где святость –
Словно воздух, воздух – словно мед?
Под подушечкой храню сухую мякоть
Сухофруктов – взять с собой в полет.
Лишь покой, похожий на лимончик,
Сморщенный, с чаинкой посреди –
Вот герой, что жизнь мою прикончит.
Подтяни носочки! Подтяни!
И вот он уперся круглым боком в низкий мраморный парапет и заглянул в Дыру. Колодец производил впечатление бездонного. Гладкие стены, облицованные мрамором, уходили вниз, в полную темноту. Оттуда не доносилось никаких звуков, разглядеть там также ничего не удавалось, кроме тьмы. Колодец выходил из макушки «подземной Матрешки», пронзал насквозь головы всех девяти «баб» и уходил вниз, в непостижимую глубину земли. Ничто не свидетельствовало о том, что внизу находится Энизма. Дунаев было засомневался, но в поле его зрения снова, откуда ни возьмись, появились две половинки яйца. Они несколько минут висели над колодцем, а затем стали медленно опускаться вниз, иногда останавливаясь и словно бы поджидая парторга. Когда они были уже на грани исчезновения, парторг увидел, что обе половинки соединились в одно яйцо, цельное и совершенно гладкое, без линии разреза, и в таком виде поплыли дальше вниз, во тьму.
«Надо прыгать, – подумал Дунаев. – Будь что будет. Или смерть, или ОНО, а может, и то и другое, вместе взятое».
Глава 29. Кащенко
В этот момент чья-то рука легла на темя Дунаева.
– Эх, Яблочко, куда ты котисси? – раздался укоризненный голос Поручика. – Куда ж это ты, парторг, собрался? Когда б я не подоспел вовремя, глядишь, ты бы и скатился в матрешкину Черную Дыру. В пизду эту.
– Это не пизда. Там ведь, знаешь, проход в Энизму, – голос Дунаева прозвучал сухо из-за черствения. – Навоевался я, атаман. Хватит! Сил больше нету никаких. Других бойцов убивают хотя бы… И в Энизму сбрасывают с почетом, для Вечного Отдыха. А я что? Мыкаюсь по каким-то задворкам – ни войны настоящей, ни мира, ни гибели. Даже тело свое человеческое истратил. Пусть я уже не человек, но на каждое существо не бесконечно можно говно накладывать. Заебался я, Поручик. Слушался я тебя, был ты мне заместо отца… А теперь – прощай! Не поминай лихом. А в газете пускай напишут: дезертировал, мол, Дунаев. Дезертировал в Энизму. Прощай! – С этими словами парторг сделал попытку перевалиться через мраморный парапет и ухнуться в дыру.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139
КАЗАК, РАЗРУБЛЕННЫЙ ПОПОЛАМ СВОИМИ ПРИЯТЕЛЯМИ,
НО СПОКОЙНО ПОКУРИВАЮЩИЙ ЛЮЛЬКУ.
Кроме этой надписи на табличке было множество тщательно, тонко вырезанных надписей на самом мраморном теле казака, но они были слишком мелкие – Дунаеву не под силу было прочесть их. Другое изваяние, тоже из чистого белого мрамора, похожего в сумерках на сало, изображало матроса в бушлате, напряженно всматривающегося в направлении Колодца.
Затем Дунаев увидел картину – огромную масляную живопись в широкой раме. Батальная сцена, точнее поле после боя. Бесчисленное множество павших. Их тела покрывали поле до самого горизонта. Трупы были изображены погруженными в смерзшуюся, словно бы схваченную неожиданным морозом слякоть и сверху присыпаны снежком, сгущающимся кое-где в довольно плотные сахарные наслоения. Над белизной этих пятен торчали посиневшие руки, ноги и обломки оружия. Это была вроде бы копия одной из известных картин Верещагина, посвященной русско-турецкой войне в Болгарии, битвам за Шипку-Шейново или Плевну. Однако здесь на этой картине имелись пририсованные подушечки, словно бы подложенные чьей-то неведомой заботливой рукой под голову каждого из убитых солдат. Некоторые из убитых также были прикрыты до подбородка одеяльцами в пододеяльниках. Это казалось странным: эти грязные трупные головы, присыпанные снегом, на фоне чистых белых подушек с кружавчиками по краям. Странно было наблюдать эти мириады разметавшихся, переплетенных тел в заиндевевших шинелях, возлежащих под белыми прямоугольниками чистеньких одеял, словно бы перенесенных сюда из спальни образцового пионерского лагеря. Это могло бы показаться нелепым и даже отвратительным, если бы в глубине этих «дополнений» не мерещилось бы пусть неуклюжее, но мудрое милосердие, еще раз повторяющее вечный шепот утешения: «Смерть – это сон, а спящему должно быть мягко и удобно».
«Видимо, это и есть «Комната великого отдыха», – решил Дунаев. – Значит, эта круглая черная дыра в центре, обрамленная низким мраморным парапетом, она и есть ИСКОМОЕ – драгоценный проход в Энизму».
Наверное, туда, в качестве высшей награды, сбрасывают тела героев, – неуверенно подумал Дунаев и стал осторожно пробираться вниз, к центру амфитеатра-воронки, постепенно скатываясь со ступеньки на ступеньку.
Где ты, где ты, мой рассвет кровавый?
Сопельки, кроватка, коготок.
Я к тебе опять приду со славой,
Дай лишь срок.
Где ты, где, моя сестра святая?
Между сосен, на качелях, там,
Белым платьем среди дач мелькая
По крапивным сладостным местам.
Где же, господи, проход туда, где святость –
Словно воздух, воздух – словно мед?
Под подушечкой храню сухую мякоть
Сухофруктов – взять с собой в полет.
Лишь покой, похожий на лимончик,
Сморщенный, с чаинкой посреди –
Вот герой, что жизнь мою прикончит.
Подтяни носочки! Подтяни!
И вот он уперся круглым боком в низкий мраморный парапет и заглянул в Дыру. Колодец производил впечатление бездонного. Гладкие стены, облицованные мрамором, уходили вниз, в полную темноту. Оттуда не доносилось никаких звуков, разглядеть там также ничего не удавалось, кроме тьмы. Колодец выходил из макушки «подземной Матрешки», пронзал насквозь головы всех девяти «баб» и уходил вниз, в непостижимую глубину земли. Ничто не свидетельствовало о том, что внизу находится Энизма. Дунаев было засомневался, но в поле его зрения снова, откуда ни возьмись, появились две половинки яйца. Они несколько минут висели над колодцем, а затем стали медленно опускаться вниз, иногда останавливаясь и словно бы поджидая парторга. Когда они были уже на грани исчезновения, парторг увидел, что обе половинки соединились в одно яйцо, цельное и совершенно гладкое, без линии разреза, и в таком виде поплыли дальше вниз, во тьму.
«Надо прыгать, – подумал Дунаев. – Будь что будет. Или смерть, или ОНО, а может, и то и другое, вместе взятое».
Глава 29. Кащенко
В этот момент чья-то рука легла на темя Дунаева.
– Эх, Яблочко, куда ты котисси? – раздался укоризненный голос Поручика. – Куда ж это ты, парторг, собрался? Когда б я не подоспел вовремя, глядишь, ты бы и скатился в матрешкину Черную Дыру. В пизду эту.
– Это не пизда. Там ведь, знаешь, проход в Энизму, – голос Дунаева прозвучал сухо из-за черствения. – Навоевался я, атаман. Хватит! Сил больше нету никаких. Других бойцов убивают хотя бы… И в Энизму сбрасывают с почетом, для Вечного Отдыха. А я что? Мыкаюсь по каким-то задворкам – ни войны настоящей, ни мира, ни гибели. Даже тело свое человеческое истратил. Пусть я уже не человек, но на каждое существо не бесконечно можно говно накладывать. Заебался я, Поручик. Слушался я тебя, был ты мне заместо отца… А теперь – прощай! Не поминай лихом. А в газете пускай напишут: дезертировал, мол, Дунаев. Дезертировал в Энизму. Прощай! – С этими словами парторг сделал попытку перевалиться через мраморный парапет и ухнуться в дыру.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139