Поэтому, может быть, в то время, когда перепуганная, растерявшаяся Варвара Семеновна, стоя у его изголовья, сиротливо и уныло завывала, выпрашивая мужнее разрешение пригласить для напутствия знакомого священника, — может быть, для того именно, чтоб прервать на минуту нудный и тоскливый плач жены, более неприятный ему, чем сама смерть, Николай Матвеевич, отдышавшись чуть от последнего приступа удушья, поглядел на всех присутствующих и, чуть иронически улыбаясь, сказал вдруг:
— Попика Александра звать не надо. Посудите сами, вы, остающиеся жить, так сказать… Какое ж может он мне напутствие учинить, когда и посейчас, не без некоторого процента вероятности, подозревает меня, раба грешного, в вольном прегрешении с попадьей-матушкой, Анной Ивановной?! И не где-нибудь, а в светелке их супружеской… А ты, Варвара, не горюй. Через день меня хоронить будешь, но знай… Весь я не умру, а превращусь на время твоей жизни в… мышку! И будет га мышка всюду тут бегать, и береги ее от котов, потому что это я буду! Это тебе мое завещание, а? Гляди веселей, кум Елисей! Ах, черт!… — сказал уже чуть слышно Николай Матвеевич, сильно закашлявшись.
В тот же день он умер.
И в то, что говорил он перед смертью в шутку, уверовала по-настоящему, как увидели потом все, вдова Варвара Семеновна. Первой об этом рассказала молочница в беседе с Елизаветой Григорьевной.
Наливая на кухне молоко в кувшинчики Варвары Семеновны, молочница заметила вдруг на полу, подле шкафика, возившегося юркого мышонка.
— И кошка у вас есть, а мыши бегают, — спокойно сказала она и, схватив с плиты полено, бросила его вдруг в мышонка, но промахнулась.
— Мышонок? — вскрикнула радостно вдова. — Да как ты смеешь!… Не трогай, поганка, не трогай, я тебе говорю: это ведь Николай Матвеевич!…
Кошку в тот же день Варвара Семеновна кому-то отдала, а через некоторое время мышонок не только не боялся показываться у шкафчика, но свободно разгуливал по кухне, а потом и по всей квартире. Он подолгу возился на одном каком-нибудь месте, куда заботливые теперь руки Варвары Семеновны клали сахар, коржики, слоеный пирожочек, а сама она тихо, не шелохнувшись, сидела в сторонке и следила за маленьким прожорливым животным, которого кормила всем тем, что любил раньше покойный Николай Матвеевич.
Горе постигло Варвару Семеновну, когда однажды увидела вдруг у оставленного на полу кусочка сахара… одновременно двух мышей, совершенно одинаковых, неразличимых!…
Ох, всячески старалась бедная вдова объяснить сама себе это неожиданное появление второго мышонка, всячески старалась успокоить себя различными соображениями о странных возможностях, таящихся в загробной жизни… Но спустя короткое время, когда мыши уже одновременно скребли и бегали во всех комнатах, — Варвара Семеновна перестала уже искать тому объяснений, но кошки все же в дом не взяла, так как боялась, что глупое животное сможет случайно умертвить именно «Николая Матвеевича»…
Странность эту Варвары Семеновны знали уже все в доме, но лучше всех — супруги Адамейко, ближайшие соседи, иногда заходившие к ней по разным делам.
Между вдовой и Елизаветой Григорьевной вскоре установились чисто деловые отношения, так как часто Варвара Семеновна ссужала деньгами под некоторый небольшой процент маленькое торговое предприятие Елизаветы Григорьевны на Клинском рынке: после покойного Николая Матвеевича осталось сотни две червонцев, кстати сказать, выигранных им незадолго до смерти в известном всей столице Владимирском клубе.
Сделав это незначительное отступление, дающее хотя бы некоторое представление читателю о ближайшей соседке супругов Адамейко, — станем продолжать теперь наше повествование, прерванное мыслью о причинах, повлекших появление в квартире Елизаветы Григорьевны молодого рыжего кота.
Кот этот игриво и стремительно каждый раз вскакивал то па колени к человеку — и в том и в другом случае стараясь мягко, не царапая, задеть его крупное, торчащее ухо или юлящий перед глазами палец хозяина, но сегодня Ардальон Порфирьевич вяло и неохотно отвечал на забавы шаловливого кота, привыкшего к более внимательному к себе отношению.
Внимание же и мысли Ардальона Порфирьевича были заняты теперь другим. Он сам ловил себя теперь на этих мыслях, подбирал и складывал их в своем мозгу одну подле другой, как коллекционер — собранные им предметы.
И несколько раз забегавшая в комнату Елизавета Григорьевна никак не могла предполагать, что собирал эти мысли теперь Ардальон Порфирьевич о ней именно.
Вот, сию минуту, забежав за сахаром, она неловко шагнула в передней, зацепила ногой стоявшие под столиком калоши, — и одна из них, неприятно шаркая по полу, влетела вдруг в комнату, шлепнувшись — перевернутая — о косяк буфета.
«Эх, косолапая какая!…» — морщится про себя Ардальон Порфирьевич, провожая взглядом торопливую жену.
И когда, уходя вновь на кухню, Елизавета Григорьевна забывает захватить с собой неловко заброшенную сюда пыльную калошу, — он встает с диванчика, поднимает ее с пола и сам относит в переднюю.
Или вот теперь: Елизавета Григорьевна пересыпает из кулька сахар; белые кристаллики песка с коротким шуршащим шумом падают на подставленную тарелку, мгновенно наполняют ее через край и сыплются дальше — на стол, на плетеное решетом сиденье стула и сквозь дырочки его — на пол.
— Ах, не рассчитала! — восклицает Елизавета Григорьевна и выбегает с тарелкой из комнаты, и рассыпанный на полу сахарный песок, как раздавливаемые насекомые, хрустит неприятно под ее башмаками.
«Фи, безобразие… неряха!» — раздуваются уже ноздри Ардальона Порфирьевича, и его маленький птичий нос нервно подергивается.
При каждом появлении жены Ардальон Порфирьевич теперь уже с нарочитой внимательностью следит за каждым ее жестом; и глаз и мысль ищут в них еще чего-нибудь нового, что могло бы дополнить сегодняшние наблюдения за Елизаветой Григорьевной.
И хочется еще и еще чего-нибудь угловатого, нескладного и неприятного в поступках, в движениях жены, вдруг ставшей далекой, даже враждебно-чужой, — и Адамейко чувствует уже, как упорная злоба вместе с кровью приливает к его мозгу.
А когда через минуту Елизавета Григорьевна возвращается в столовую со шваброй и аккуратно выметает пол, и попутно стирает пыль возле самых ног сидящего на диванчике Ардальона Порфирьевича, злоба эта не только не утихает, но неожиданно еще больше усиливается! «Эх, догадалась-таки, неряха!…» И неприятно, зачем «догадалась» уже Елизавета Григорьевна!
Но вот взгляд упал на загнувшийся подол ее юбки, — и Ардальон Порфирьевич с сухой иронической усмешкой вспоминает еще одно прегрешенье жены: как, раздеваясь перед сном, часто оставляет Елизавета Григорьевна на пыльном полу сброшенное с себя неопрятное платье, или в новой юбке может валяться на кровати, или находит — бывает — свою гребенку в хлебнице…
— Садись к столу!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48