Джан от скуки решила посмотреть, в чем у них там дело. Подошла к норе. Отверстие оказалось довольно широким. Девушка храбро запустила в него два пальца и вытащила ключ с мудреной бородкой, тот самый ключ… он был густо смазан маслом. Мыши, очевидно, сразу же облизали его сверху и пробовали перевернуть тяжелую, вкусно пахнувшую штуку. Поблагодарим же вместе с Джан пугливых сереньких зверьков, так как не будь их, пастух Джафар вряд ли бы увиделся еще раз со своей возлюбленной, и нам пришлось бы преждевременно оборвать этот рассказ. Поблагодарим и няню Олыгу за то, что в тот вечер она не собиралась к своему другу, сторожу при жирафах.
Джан не раздумывала над тем, что с ней будет после этого ночного свидания. Страха у нее не было. Не понадобилось и пальмового вина. Выпила только три чашки крепкого кофе. Мысли стали ясными и точными. Главное не подавать вида — все как всегда. Поужинала, поболтала с няней, сотворила вечернюю молитву, ложится спать. Ничего не приготовлено. Ни деревенской рубашки, ни сандалий из сыромятной кожи, ни черного плаща достать нельзя. Няня все унесла к себе в комнату и заперла в ларь. Обойдется и так. Сафьяновых туфель, расшитых золотом, надеть невозможно. Пойдет босиком, как ходила в оазисе Алиман, когда была в гостях у бедуинов. Плохо вот, что рубашки нельзя переменить. Прозрачного египетского полотна ни служанки, ни их племянницы не носят. Вместо абайе возьмет кусок черного бархата, которым прикрыта ниша с кафтанами. К утру бархат будет на месте. Теперь остается ждать полуночи. Когда пропоют вторые петухи, Джафар трижды сыграет сигнал — короткую худу, песенку верблюжьих погонщиков.
Как всегда, широкие окна распахнуты. Как всегда, в правое виден золотой ковшик Большой Медведицы, а в левое — серебристая Вега. Тишина. Журчит фонтан. Иногда ворочается в своей клетке сонный попугай и бормочет вполголоса:
— Бисмиллах… Бисмиллах… Бисмиллах…
На серебряном дереве в углу комнаты тускло горит масляная лампада-ночник. От нее бродят по стенам и по потолку беспокойные тени. Надо задуть ее заранее, чтобы не было видно из сада, что делается в комнате. Тишина. Темнота. Звезды горят золотыми гвоздиками на бархате неба. Джан знает, что не заснет. Этого бы только не хватало… После ужина она, к удивлению няни, попросила сварить еще кофе. Щеки до сих пор горят, и мысли бодрые, четкие, легкие.
На птичьем дворе пропел один петух, другой. Началась петушиная перекличка в городе. Джан вскочила с дивана. Подоткнув длинную рубашку, завернулась с ног до головы в черный бархат. Совсем темно в саду. Лунный серпик скрылся за облаком. В трех шагах ничего не видно. Легко соскочила с подоконника, осмотрелась. Кажется, никого… Слилась с темнотой. Исчезла.
На берегу призывно поет най, и душа Джан ему вторит, словно эхо в горной лощине.
Девушке не страшно, хотя шайтановы родичи — нетопыри опять петляют над ее головой, заслоняя звезды торопливыми крыльями, а босые ноги вот-вот наступят на слизкого червяка. Ничего нет, — ни темноты, ни джинов, которые любят мрак, ни червей, ни страха перед тем, что будет. Есть красное пятно костерчика, призывная песня флейты и поющая душа.
Пальцы Джафара быстро бегают по гладкому тростнику. Звуки летят в темноту, точно стайка птиц, которых вспугнул верблюжий караван. Юноша стал спиной к огню, вглядывается в темноту. Обещала прийти, должна прийти, придет, конечно, придет, но нет ее… Тихо на берегу и темно.
Обещала, придет, наверное придет, иначе лучше утопиться… Джафар опять поднимает флейту, опять в ночную темноту летят звонкие стаи. Ему чудится, что сквозь привычный запах речной тины пробиваются душистые струйки. Сильнее, сильнее. Струйки слипаются в ручьи, ручьи в озеро. Оно выходит из берегов, и Джафара захлестывает цветочная волна. Ее цветы, ее.
— Эсма!..
Сняв абайе, она вынырнула из темноты, как желанный сон. Мгновение тому назад там никого не было и вот она стоит перед ним с распущенными волосами, одетая в призрак рубашки, и Джафар со страхом смотрит, не просвечивает ли и ее стройное тело.
— Джафар, что с тобой? Это я!..
Нет, не призрак. Ее голос. Ее родинка над левым глазом. Живая Эсма. Перепрыгнув через охапку хвороста, он бросается к любимой. Няни нет. Никого нет. Некого бояться.
Их поцелуй долог, долог, и обоим хочется, чтобы он никогда не кончился. Какие могучие руки у Джафара и как осторожно они скользят по паутине рубашки. К чему она здесь — только мешает найти губами блаженную дорожку между грудей.
— Милый, не надо… — она пробует удержать его руки, но разве можно сладить с ними… Они — как ласковое железо. Да и к чему противиться? Все равно… Рубашка-призрак падает на песок, и принцесса Джан, нагая, радостная, смеющаяся, готова покорно сгореть на костре страсти.
Но, когда Джафар берется за ремешок, который стягивает его козью шкуру, в девушке вдруг просыпается страх, жуткий, тяжелый, давящий. Она дрожит. Проклинает тот час, когда решила одна прийти на берег. Готова голая убежать в темноту. По книгам знает все, в мечтах столько раз становилась женщиной, но наяву страшно. И отдаться страшно, и подумать страшно, что будет потом, и страшнее всего этот распаленный желанием нагой мужчина, который схватил ее за руки. Не Джафар это, и глаза не его — чужие, упрямые, жуткие.
Джан всхлипывает, Джан умоляет.
— Милый, не надо… милый…
— Хорошо, родная…
Джафар не мальчик. Знает, что девушке то, что должно случиться, страшнее, чем воину первый бой. Пересилив себя, он усаживает Джан на песок, нежно обнимает властными руками. Ласкает ее всю. Несчетно целует вздрагивающую душистую грудь. И снова по телу девушки разливается блаженный огонь, огонь всесожигающий, неудержимый, последний…
Весь тот день Аллах был весьма озабочен. Мир лежал во зле, и шайтан, пользуясь этим, становился все смелее. Всемогущий подумал даже, что проще всего было бы спалить землю, подобно тому, как земледелец сжигает сноп, густо зараженный спорыньей. Подумал, но решил подождать — по благости своей пожалел правоверных, совершающих намаз пятирежды в день. Всюду, однако, люди творили несуразицу. В Куябе хакан — князь русов, вместо того чтобы принять ислам, допустил в свою столицу христианских попов. В Пекине китайцы убили восьмидесятилетнего хаджи, тщетно пытавшегося доказать этим длиннокосым кафирам, что нет бога, кроме бога, и Мухаммед пророк его. Заодно, правда, убили и индийского факира, но это Аллаха ничуть не обрадовало. В Кордове тамошний эмир взял в жены христианку и позволил ей по-прежнему молиться своему пророку.
Хуже всего, однако, обстояло дело в самом Багдаде. Давно уже следовало заняться тамошними неполадками, но сначала Аллах хотел упорядочить вопрос о времени. В надзвездном мире, как известно, времени нет вовсе, прошлое там ничем не отличается от будущего, и никто никуда не может опоздать, что для бесплотных духов весьма удобно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
Джан не раздумывала над тем, что с ней будет после этого ночного свидания. Страха у нее не было. Не понадобилось и пальмового вина. Выпила только три чашки крепкого кофе. Мысли стали ясными и точными. Главное не подавать вида — все как всегда. Поужинала, поболтала с няней, сотворила вечернюю молитву, ложится спать. Ничего не приготовлено. Ни деревенской рубашки, ни сандалий из сыромятной кожи, ни черного плаща достать нельзя. Няня все унесла к себе в комнату и заперла в ларь. Обойдется и так. Сафьяновых туфель, расшитых золотом, надеть невозможно. Пойдет босиком, как ходила в оазисе Алиман, когда была в гостях у бедуинов. Плохо вот, что рубашки нельзя переменить. Прозрачного египетского полотна ни служанки, ни их племянницы не носят. Вместо абайе возьмет кусок черного бархата, которым прикрыта ниша с кафтанами. К утру бархат будет на месте. Теперь остается ждать полуночи. Когда пропоют вторые петухи, Джафар трижды сыграет сигнал — короткую худу, песенку верблюжьих погонщиков.
Как всегда, широкие окна распахнуты. Как всегда, в правое виден золотой ковшик Большой Медведицы, а в левое — серебристая Вега. Тишина. Журчит фонтан. Иногда ворочается в своей клетке сонный попугай и бормочет вполголоса:
— Бисмиллах… Бисмиллах… Бисмиллах…
На серебряном дереве в углу комнаты тускло горит масляная лампада-ночник. От нее бродят по стенам и по потолку беспокойные тени. Надо задуть ее заранее, чтобы не было видно из сада, что делается в комнате. Тишина. Темнота. Звезды горят золотыми гвоздиками на бархате неба. Джан знает, что не заснет. Этого бы только не хватало… После ужина она, к удивлению няни, попросила сварить еще кофе. Щеки до сих пор горят, и мысли бодрые, четкие, легкие.
На птичьем дворе пропел один петух, другой. Началась петушиная перекличка в городе. Джан вскочила с дивана. Подоткнув длинную рубашку, завернулась с ног до головы в черный бархат. Совсем темно в саду. Лунный серпик скрылся за облаком. В трех шагах ничего не видно. Легко соскочила с подоконника, осмотрелась. Кажется, никого… Слилась с темнотой. Исчезла.
На берегу призывно поет най, и душа Джан ему вторит, словно эхо в горной лощине.
Девушке не страшно, хотя шайтановы родичи — нетопыри опять петляют над ее головой, заслоняя звезды торопливыми крыльями, а босые ноги вот-вот наступят на слизкого червяка. Ничего нет, — ни темноты, ни джинов, которые любят мрак, ни червей, ни страха перед тем, что будет. Есть красное пятно костерчика, призывная песня флейты и поющая душа.
Пальцы Джафара быстро бегают по гладкому тростнику. Звуки летят в темноту, точно стайка птиц, которых вспугнул верблюжий караван. Юноша стал спиной к огню, вглядывается в темноту. Обещала прийти, должна прийти, придет, конечно, придет, но нет ее… Тихо на берегу и темно.
Обещала, придет, наверное придет, иначе лучше утопиться… Джафар опять поднимает флейту, опять в ночную темноту летят звонкие стаи. Ему чудится, что сквозь привычный запах речной тины пробиваются душистые струйки. Сильнее, сильнее. Струйки слипаются в ручьи, ручьи в озеро. Оно выходит из берегов, и Джафара захлестывает цветочная волна. Ее цветы, ее.
— Эсма!..
Сняв абайе, она вынырнула из темноты, как желанный сон. Мгновение тому назад там никого не было и вот она стоит перед ним с распущенными волосами, одетая в призрак рубашки, и Джафар со страхом смотрит, не просвечивает ли и ее стройное тело.
— Джафар, что с тобой? Это я!..
Нет, не призрак. Ее голос. Ее родинка над левым глазом. Живая Эсма. Перепрыгнув через охапку хвороста, он бросается к любимой. Няни нет. Никого нет. Некого бояться.
Их поцелуй долог, долог, и обоим хочется, чтобы он никогда не кончился. Какие могучие руки у Джафара и как осторожно они скользят по паутине рубашки. К чему она здесь — только мешает найти губами блаженную дорожку между грудей.
— Милый, не надо… — она пробует удержать его руки, но разве можно сладить с ними… Они — как ласковое железо. Да и к чему противиться? Все равно… Рубашка-призрак падает на песок, и принцесса Джан, нагая, радостная, смеющаяся, готова покорно сгореть на костре страсти.
Но, когда Джафар берется за ремешок, который стягивает его козью шкуру, в девушке вдруг просыпается страх, жуткий, тяжелый, давящий. Она дрожит. Проклинает тот час, когда решила одна прийти на берег. Готова голая убежать в темноту. По книгам знает все, в мечтах столько раз становилась женщиной, но наяву страшно. И отдаться страшно, и подумать страшно, что будет потом, и страшнее всего этот распаленный желанием нагой мужчина, который схватил ее за руки. Не Джафар это, и глаза не его — чужие, упрямые, жуткие.
Джан всхлипывает, Джан умоляет.
— Милый, не надо… милый…
— Хорошо, родная…
Джафар не мальчик. Знает, что девушке то, что должно случиться, страшнее, чем воину первый бой. Пересилив себя, он усаживает Джан на песок, нежно обнимает властными руками. Ласкает ее всю. Несчетно целует вздрагивающую душистую грудь. И снова по телу девушки разливается блаженный огонь, огонь всесожигающий, неудержимый, последний…
Весь тот день Аллах был весьма озабочен. Мир лежал во зле, и шайтан, пользуясь этим, становился все смелее. Всемогущий подумал даже, что проще всего было бы спалить землю, подобно тому, как земледелец сжигает сноп, густо зараженный спорыньей. Подумал, но решил подождать — по благости своей пожалел правоверных, совершающих намаз пятирежды в день. Всюду, однако, люди творили несуразицу. В Куябе хакан — князь русов, вместо того чтобы принять ислам, допустил в свою столицу христианских попов. В Пекине китайцы убили восьмидесятилетнего хаджи, тщетно пытавшегося доказать этим длиннокосым кафирам, что нет бога, кроме бога, и Мухаммед пророк его. Заодно, правда, убили и индийского факира, но это Аллаха ничуть не обрадовало. В Кордове тамошний эмир взял в жены христианку и позволил ей по-прежнему молиться своему пророку.
Хуже всего, однако, обстояло дело в самом Багдаде. Давно уже следовало заняться тамошними неполадками, но сначала Аллах хотел упорядочить вопрос о времени. В надзвездном мире, как известно, времени нет вовсе, прошлое там ничем не отличается от будущего, и никто никуда не может опоздать, что для бесплотных духов весьма удобно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61