ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Странный характер! — заключил Дантон.
XIV. ЗАВЯЗКА РОМАНА
— Часа два или три я не выходил из своей комнаты и все это время предавался размышлениям; однако, чтобы размышлять с пользой, мне необходимо было бы проявить больше самообладания: к сожалению, необычная личность мадемуазель Обиньской, ее лоб, пугающий своей невозмутимостью, ее большие светлые глаза, ее царственные жесты беспрестанно сбивали меня с толку; с предыдущего вечера, то есть за восемнадцать или двадцать часов, она нашла способ заставить меня испытать больше унижений, чем я пережил за всю жизнь. Я ненавидел эту девушку, ибо не мог не признать ее превосходства; есть люди, рожденные для того, чтобы повелевать, и они взглядом, движением рук, жестом заставляют других повиноваться: слово для них — лишь дополнительная принадлежность власти; юная графиня была именно из таких людей.
Настал час обеда, но я даже не встал с кресла, куда, вернувшись к себе, бросился в глубокой задумчивости.
Слуги напомнили мне, что графиня уже за столом; я спустился в столовую несколько отдохнувший после утренних злоключений, а главное — более спокойный и более расположенный ничего не упускать из вида.
За столом рядом с Цецилией находились две родственницы, на которых она почти не обращала внимания, и, таким образом, я понял, что графиня привыкла не церемониться с гостями; однако по прошествии примерно трети обеденного времени Цецилия, нисколько не заботясь о сотрапезниках, снова начала задавать свои вопросы, а я — давать свои ответы. Но я заметил, что в ее любознательности много неопределенности и непоследовательности; в этом скоплении разнородных знаний просматривалась столь смехотворная претензия на универсальную ученость, что я задался целью упорядочить нашу работу, когда буду чувствовать себя с Цецилией более непринужденно, и заставить ее хотя бы записывать краткие изложения тех предметов, какие мы затронем в наших беседах; я также решил заказать словари и грамматики; но, раньше чем я предложил свой проект, он стал излишним.
— Почему же? — спросил Дантон.
— Вы, разумеется, не можете предположить, что случилось?
— Но что случилось?
— Случилось то, что после месяца прогулок, обедов, разговоров, учебных занятий, — всего через месяц, вы понимаете? — в одно прекрасное утро, за завтраком, мадемуазель Обиньская обратилась ко мне на чистейшем французском языке: «Господин Поль — меня зовут Поль, как героя Бернардена де Сен-Пьера, — теперь, когда я знаю английский и французский, займемся другим языком».
— Неужели? — воскликнул Дантон.
— Я был потрясен.
— Понимаю, черт возьми! Неужели она посмела сказать вам об этом и сказала?
— Смогла и оказалась права, что осмелилась, ведь она и в самом деле через месяц знала английский и французский почти так же хорошо, как я; она схватывала все слова на лету, произносила их с легкостью, что некоторым народам Севера придает их привычка говорить на славянском языке; затем, произнеся хотя бы один раз эти слова, она, казалось, прятала их в одну из клеток своего мозга, откуда выпускала их лишь в необходимом случае. Латынь служила ей для того, чтобы заставить меня произносить по-английски или по-французски каждую фразу, которую надо было выучить, и, повторяю, то, что хотя бы единожды сказано было в ее присутствии, запечатлевалось в уме Цецилии столь же глубоко, как нотный знак в наборном свинце. Вся эта мешанина из вопросов, внешне друг с другом не связанных, была итогом ее уединенных занятий, ее внутренних расчетов. Ответ, который я ей давал, для нее был светом, озаряющим сразу двадцать льё горизонта; она напоминала тех рудокопов, что в гигантской скале пробивают небольшую дыру, закладывают в нее несколько пороховых шашек и уходят — и вдруг сверкает пламя, слышится грохот взрыва, от скалы откалывается и скатывается вниз ужасающая глыба, которую за двадцать дней не могли бы выломать двадцать человек.
За месяц из миллиарда деталей Цецилия сложила громадную пирамиду знаний, на собрание которых я, косная тварь, организованная материя, грубая натура, потратил двадцать лет, и я еще хвастаюсь, что представляю собой разумное существо!
Из всего, что хотя бы один раз было сказано этой девушке, она не забывала ничего — будь то фраза, будь то страница, будь то глава или даже целый том! Вот с какой ученицей, мой дорогой, я имел дело! Что вы об этом думаете?
— Признаться, я совсем теряюсь, — ответил Дантон, — но хорошо знаю, что чувствую я нечто очень напоминающее восхищение!
— Разумеется, мадемуазель Обиньская, сколь бы горда она ни была, — продолжал Марат, — испытывала ко мне признательность за то, что я дал ее самолюбию пережить такое торжество; правда, ее радость не выражалась в усилении нежности или в смягчении той твердости характера, которая заставляла меня бояться этой ученицы, как это было бы у другой, заурядной женщины; мадемуазель Обиньская, конечно, в обращении со мной оставалась столь же нелюбезной, как и в первый день.
— Тогда мне хотелось бы знать, как вы заметили, что она переменилась, если она держала себя по-прежнему? — спросил Дантон.
— Мой дорогой насмешник, запомните хорошенько следующее: женщины придерживаются крайностей во всем. Цецилии, подобно всем прочим женщинам, и даже больше, чем им, была присуща жестокая гордость польских аристократов. Она поняла это по тому впечатлению, какое произвела на меня, и этого ей было довольно.
— Ах! Значит, она произвела на вас впечатление? — усмехнулся Дантон.
— Я этого не отрицаю.
— Хорошо, хорошо, наш роман завязывается!
— Может быть… Но позвольте мне, пожалуйста, продолжить; он очень затянулся, а время идет.
Я в общих чертах описал вам отца; вы должны уже были узнать дочь, ибо я придал ее портрету законченность миниатюры; вы ведь не совсем лишены чувства пейзажа, чтобы не представить себе страну, замок, город. Поэтому задумайтесь над тем, чем стала для меня, молодого человека двадцати шести лет, — задумайтесь, повторяю, чем стала для меня весна, чем стало для меня лето, проведенное в этой роскоши, в этом обществе, посреди всех этих упоительных наслаждений богатством, красотой, умом.
Меня было легко очаровать, я сошел с ума, обезумел от любви! Да, от любви… По мере того как ум Цецилии побеждал мой ум, по мере того как эта девушка покоряла меня, ослепляя своим превосходством, мое сердце — единственное в моем существе, что она не превосходила по силе, — мое бедное сердце переполнялось любовью, и я радостно делился с моей ученицей своими знаниями, своей философией и отдал бы ей свою гордость при условии, если бы она пожелала хоть немного приоткрыть мне свою душу; но этого, как вы прекрасно понимаете, не было: это была лелеемая надежда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208