Кажется, недели две я его действительно любила. Во всяком случае, жалко его мне было до ужаса. Поскольку весь класс хихикал над Петюней. Потому что в паре мы с ним могли бы выступать в цирке, как Пат и Паташон.
Петька был тощенький и коротенький, его макушка едва достигала моего подбородка, и я его отшивала года два и всерьез не принимала. Но он таскался за мной всюду, как привязанный, и отшивал от меня всех, кто проявлял интерес, и с течением времени я поняла, что парни его просто побаиваются, потому что, несмотря на свой росточек, гибкий, прыгучий и злой, он метелил моих возможных дружков на их мало известных девам разборках, где они решали свои проблемы.
Однако в то лето, когда я выкинула белый флаг капитуляции, Петро нарвался на дискотеке на какого-то отпускного курсанта танкового училища, который имел наглость пару раз протанцевать со мной, у курсанта оказались дружки, и они всей командой отметелили Клецова, спустившись под обрыв к Волге.
Я и рухнула, когда увидела его с заплывшими от отеков щелками вместо глаз, в глубине которых поблескивали его черные искристые антрациты, со свороченной скулой, правой рукой в гипсе, скособоченного от боли в ребрах, но тем не менее словно светившегося гордостью от того, что он не отступил и выдержал бой с превосходившими силами противника, включая и этого самого бугаистого танкиста. Что-то дрогнуло в моей мятущейся душе, жалко мне его стало до слез, а на этой жалости мы, дуры, и гибнем.
Однако продолжалось это недолго, прежде всего потому, что Петро, как альпинист, достигший заветной вершины и воткнувший свой стяг в ее нетронутые льды и снеги успокоился, теша себя уверенностью, что отныне эта вершина только его и никто на нее не покусится, а мои таинственные территории, так толком и не оттаяв, требовали неустанной разработки и постоянного открытия все новых и новых заветных уголков, чего я так от своего малыша и не дождалась.
К тому же, когда прошел первый угар, улеглось испуганное любопытство, какой-то бесенок в глубинах моей души начал хихикать, разглядывая нас с ним в самые жаркие моменты как бы со стороны. Как-то я видела по телику, как невероятных габаритов сверхмощный транспортный самолет «Мрия» перевозит на себе куда-то космический «Буран», закрепленный сверху, крохотный по сравнению с этой громадой. На какой-то миг эта диспозиция напомнила именно ту, в которой мы то и дело находились.
Любовь кончается тогда, когда становится смешно. Она и скончалась. Поскольку, как я поняла гораздо позже, ее и не было.
В то лето, после выпуска, Клецов уехал в Ленинград, то есть в Санкт-Петербург, поступать в какое-то подводное училище, прислал пару открыток. Я не ответила. На том и — гуд-бай, Петюнечка…
А теперь его мать с жалостливым интересом разглядывала свою бывшую гипотетическую невестку.
— Где Ирка Горохова? То есть она теперь Щеколдина? Она же всеми клистирами тут занималась! Или ей теперь не с руки за прилавком стоять? Не по чину?
— Т-сс… — испуганно зашептала кассирша. — Слушай сюда…
Она начала наборматывать секретно мне в ухо, то и дело озираясь, а я слушала и почти не верила. Может быть, я бы из нее выудила более интересные подробности, но тут откуда-то из глубины павильона, отворив дверь, вышел Зиновий Щеколдин. На плечах его внаброс болтался глаженый белый халат. Он был в роскошных зелено-желтых «бермудах» и футболке с кроликом «Плейбоя» на груди. Голова нынче была не бритой, ее, как плотный шлем, облегали белесые волосики, за эти три года он раздался в плечах, обзавелся сильными руками и был вальяжен и значителен. Он нес стопку каких-то коробок с лекарствами, прошел к стеллажу и начал лениво выкладывать их, лишь скользнув по мне своими прозрачными, как вода, глазами.
Но тут же вздернулся, резко оглянулся, изумленно уставившись.
Но я уже вылетела прочь, пнув дверь ногой.
…Ниже по течению Волги, уже за чертой города, близ закрытого разделочного цеха нашей судоверфи был затон-отстойник для отходивших свое судов. Когда-то они становились тут в ожидании ремонта, но с девяносто первого года никто ничего не ремонтировал, и, затон был забит проржавевшими коробками брошенных буксиров, самоходных и обычных барж, прочей плавучей рухлядью. Кое-что тут уже было порезано на металлолом, кое-что просто притонуло без присмотра.
Я отмахала пешком почти десять километров, пока не добралась по берегу до затона. Вода в искусственном заливе была зеленая и тухлая. В ней развелась, видно, уйма мальков, потому что стаи чаек клубились над водами, рассиживали на ломаных снастях, трубах и мачтах, белых от птичьего помета.
Двухпалубник, пассажирский теплоход «Федор Достоевский», из тех, что когда-то возили круизных россиян на Астрахань и обратно, стоял, перекосившись, у рабочего причала. Здесь было полное безлюдье, глухая тишина, только горячий ветер гудел в кабелях высоковольтной мачты, с которой провода протягивались аж на тот берег Волги, в сторону Твери.
Я покурила, разглядывая «Достоевского». Похоже, кассирша ошиблась. Теплоход выглядел совершенно заброшенным, белая краска на его бортах и надстройках облупилась, ржа проступала бурыми пятнами и подтеками, множество окон в палубных каютах и иллюминаторах ниже побиты, леера порваны и свисали со стоек, капитанский мостик изрисован матерными словами и граффити, изображавшими разнообразные секс-позиции, виднелись и лозунги типа «Спартак — чемпион!», «Ельцина под суд!», «Мужики, у Юльки — гонорея!» и «Ай лав Филю!».
Мазута на надписи творцы не жалели, благо железнодорожная цистерна на рельсах причала источала его так, что между шпалами стыли черные лужи.
С теплохода на причал был спущен шаткий трап, и я поднялась на палубу. Палуба тоже была в птичьем помете, выбеленная солнцем, как кость.
Какой-то неясный звук, не то мурлыканье, не то бульканье, слабо донесся с кормы. И я пошла на звук.
На корме была распята, как навес, застиранная простынка, а под нею разложен обыкновенный детский манежик, из деревянных планочек, в манежике стоял голозадый пацаненок и что-то пел бессмысленно-счастливое, пританцовывая и пытаясь выломать планку из стенки манежа. У него была замурзанная мордочка, одуванчиковые светлые волосики, безмятежные большие глазищи серо-оловянной расцветки. Увидев меня, он выплюнул соску-пустышку, болтавшуюся на веревочке, протянул руки и требовательно сказал:
— Дай! Дай!
Дать ему мне было совершенно нечего, я порылась в карманах и протянула ему тюбик зубной пасты. Он был яркий, как игрушка, и дите явно обрадовалось. Клычками он только начал обзаводиться, и я решила, что новую игрушку он вряд ли прокусит.
Вообще-то я ничего не понимала — насчет ребенка кассирша мне не успела сказать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
Петька был тощенький и коротенький, его макушка едва достигала моего подбородка, и я его отшивала года два и всерьез не принимала. Но он таскался за мной всюду, как привязанный, и отшивал от меня всех, кто проявлял интерес, и с течением времени я поняла, что парни его просто побаиваются, потому что, несмотря на свой росточек, гибкий, прыгучий и злой, он метелил моих возможных дружков на их мало известных девам разборках, где они решали свои проблемы.
Однако в то лето, когда я выкинула белый флаг капитуляции, Петро нарвался на дискотеке на какого-то отпускного курсанта танкового училища, который имел наглость пару раз протанцевать со мной, у курсанта оказались дружки, и они всей командой отметелили Клецова, спустившись под обрыв к Волге.
Я и рухнула, когда увидела его с заплывшими от отеков щелками вместо глаз, в глубине которых поблескивали его черные искристые антрациты, со свороченной скулой, правой рукой в гипсе, скособоченного от боли в ребрах, но тем не менее словно светившегося гордостью от того, что он не отступил и выдержал бой с превосходившими силами противника, включая и этого самого бугаистого танкиста. Что-то дрогнуло в моей мятущейся душе, жалко мне его стало до слез, а на этой жалости мы, дуры, и гибнем.
Однако продолжалось это недолго, прежде всего потому, что Петро, как альпинист, достигший заветной вершины и воткнувший свой стяг в ее нетронутые льды и снеги успокоился, теша себя уверенностью, что отныне эта вершина только его и никто на нее не покусится, а мои таинственные территории, так толком и не оттаяв, требовали неустанной разработки и постоянного открытия все новых и новых заветных уголков, чего я так от своего малыша и не дождалась.
К тому же, когда прошел первый угар, улеглось испуганное любопытство, какой-то бесенок в глубинах моей души начал хихикать, разглядывая нас с ним в самые жаркие моменты как бы со стороны. Как-то я видела по телику, как невероятных габаритов сверхмощный транспортный самолет «Мрия» перевозит на себе куда-то космический «Буран», закрепленный сверху, крохотный по сравнению с этой громадой. На какой-то миг эта диспозиция напомнила именно ту, в которой мы то и дело находились.
Любовь кончается тогда, когда становится смешно. Она и скончалась. Поскольку, как я поняла гораздо позже, ее и не было.
В то лето, после выпуска, Клецов уехал в Ленинград, то есть в Санкт-Петербург, поступать в какое-то подводное училище, прислал пару открыток. Я не ответила. На том и — гуд-бай, Петюнечка…
А теперь его мать с жалостливым интересом разглядывала свою бывшую гипотетическую невестку.
— Где Ирка Горохова? То есть она теперь Щеколдина? Она же всеми клистирами тут занималась! Или ей теперь не с руки за прилавком стоять? Не по чину?
— Т-сс… — испуганно зашептала кассирша. — Слушай сюда…
Она начала наборматывать секретно мне в ухо, то и дело озираясь, а я слушала и почти не верила. Может быть, я бы из нее выудила более интересные подробности, но тут откуда-то из глубины павильона, отворив дверь, вышел Зиновий Щеколдин. На плечах его внаброс болтался глаженый белый халат. Он был в роскошных зелено-желтых «бермудах» и футболке с кроликом «Плейбоя» на груди. Голова нынче была не бритой, ее, как плотный шлем, облегали белесые волосики, за эти три года он раздался в плечах, обзавелся сильными руками и был вальяжен и значителен. Он нес стопку каких-то коробок с лекарствами, прошел к стеллажу и начал лениво выкладывать их, лишь скользнув по мне своими прозрачными, как вода, глазами.
Но тут же вздернулся, резко оглянулся, изумленно уставившись.
Но я уже вылетела прочь, пнув дверь ногой.
…Ниже по течению Волги, уже за чертой города, близ закрытого разделочного цеха нашей судоверфи был затон-отстойник для отходивших свое судов. Когда-то они становились тут в ожидании ремонта, но с девяносто первого года никто ничего не ремонтировал, и, затон был забит проржавевшими коробками брошенных буксиров, самоходных и обычных барж, прочей плавучей рухлядью. Кое-что тут уже было порезано на металлолом, кое-что просто притонуло без присмотра.
Я отмахала пешком почти десять километров, пока не добралась по берегу до затона. Вода в искусственном заливе была зеленая и тухлая. В ней развелась, видно, уйма мальков, потому что стаи чаек клубились над водами, рассиживали на ломаных снастях, трубах и мачтах, белых от птичьего помета.
Двухпалубник, пассажирский теплоход «Федор Достоевский», из тех, что когда-то возили круизных россиян на Астрахань и обратно, стоял, перекосившись, у рабочего причала. Здесь было полное безлюдье, глухая тишина, только горячий ветер гудел в кабелях высоковольтной мачты, с которой провода протягивались аж на тот берег Волги, в сторону Твери.
Я покурила, разглядывая «Достоевского». Похоже, кассирша ошиблась. Теплоход выглядел совершенно заброшенным, белая краска на его бортах и надстройках облупилась, ржа проступала бурыми пятнами и подтеками, множество окон в палубных каютах и иллюминаторах ниже побиты, леера порваны и свисали со стоек, капитанский мостик изрисован матерными словами и граффити, изображавшими разнообразные секс-позиции, виднелись и лозунги типа «Спартак — чемпион!», «Ельцина под суд!», «Мужики, у Юльки — гонорея!» и «Ай лав Филю!».
Мазута на надписи творцы не жалели, благо железнодорожная цистерна на рельсах причала источала его так, что между шпалами стыли черные лужи.
С теплохода на причал был спущен шаткий трап, и я поднялась на палубу. Палуба тоже была в птичьем помете, выбеленная солнцем, как кость.
Какой-то неясный звук, не то мурлыканье, не то бульканье, слабо донесся с кормы. И я пошла на звук.
На корме была распята, как навес, застиранная простынка, а под нею разложен обыкновенный детский манежик, из деревянных планочек, в манежике стоял голозадый пацаненок и что-то пел бессмысленно-счастливое, пританцовывая и пытаясь выломать планку из стенки манежа. У него была замурзанная мордочка, одуванчиковые светлые волосики, безмятежные большие глазищи серо-оловянной расцветки. Увидев меня, он выплюнул соску-пустышку, болтавшуюся на веревочке, протянул руки и требовательно сказал:
— Дай! Дай!
Дать ему мне было совершенно нечего, я порылась в карманах и протянула ему тюбик зубной пасты. Он был яркий, как игрушка, и дите явно обрадовалось. Клычками он только начал обзаводиться, и я решила, что новую игрушку он вряд ли прокусит.
Вообще-то я ничего не понимала — насчет ребенка кассирша мне не успела сказать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84