Вон они, следы! И этот человек воспринимает войну как-то совсем не так, как воспринимает ее он, младший лейтенант Дежнев. Может быть, с высоты генеральского звания все-таки виднее?
– Александр Семеныч, – сказал он, – вы можете все это говорить, потому что рассматриваете войну спокойно, как привычное дело. Ну а я не могу так! Вы к войне привыкали понемногу, приучались как-то, ну я не знаю, а нас в нее кинуло, как слепых кутят. И представляли мы ее себе раньше совсем по-другому, ничего похожего не оказалось...
– «Привычное дело», – усмехнувшись, повторил Николаев. – Я, брат, и сам не знаю, до какой степени можно назвать его привычным – для меня, скажем. Человек к этому привыкнуть по-настоящему не может. Привыкнуть, чтобы начать рассматривать ее спокойно, как ты говоришь. Человек – не может. Для этого нужно быть не совсем человеком, мне думается. Я смотрю не то чтобы спокойно, я смотрю трезво. И ты тоже рано или поздно к этому придешь, потому что иначе нельзя. Война признаёт только крайности: либо это предельная трезвость всех оценок, совершенный расчет, либо отсутствие каких бы то ни было расчетов, ставка на безумие. Это то, что у Гитлера и его генштабистов. Как ни странно, ставка на безумие иногда дает некоторые результаты. Впрочем, ненадолго. Ну, мы как – выпьем еще или не хочешь? Я тебя не спаиваю, решай сам.
– Да можно, по последней, – сказал Сергей. – За победу мы с вами забыли выпить.
Николаев поморщился, разливая коньяк.
– Не стоит, ты к этим штукам себя не приучай, это гусарские замашки весьма дурного тона. За победу, лейтенант, не пьют, за нее дерутся.
Сергей багрово покраснел. Они выпили молча, доели остатки консервированной колбасы.
– А победа от нас не уйдет, – сказал Николаев, словно продолжая вслух какую-то свою мысль. – Она уже у нас в кулаке. Года через два мы поставим им такой мат, что у них на сто лет вперед пропадет охота к дрангам куда бы то ни было...
Сергей перестал жевать.
– Два года? – недоверчиво переспросил он.
– Как минимум. Это при условии, что второй фронт откроется в будущем году. Суди сам: если мы начнем наступать весной сорок третьего, а раньше это практически невозможно, то только к весне сорок четвертого сможем очистить Украину и Белоруссию. Хорошо, если союзники к тому времени успеют выйти к Рейну с той стороны. Вот и смотри. Остается полгода на Польшу, Балканы и саму Германию. И то это прогноз весьма, я бы сказал, оптимистичный. В действительности обычно все оказывается чуточку труднее, чем представлялось заранее.
«Вообще-то правильно, – подумал Сергей. – Меньше чем за два года никак с этим делом не управиться, но это же страшно себе представить – еще два года войны».
На фронте обычно не задают себе этого вопроса – долго ли еще. Всякий понимает, что долго; но лучше, когда это так прямо не сформулировано. Когда топаешь форсированным маршем с полной выкладкой, никогда не следует представлять себе всю остающуюся впереди дорогу. Лучше намечать цели поближе: вот скоро дойдем до тех холмов, до той рощи, до того сломанного дерева...
В дверь постучали – заглянула хозяйка, сказала, что уходит на дежурство, а раскладушка в коридоре, чтобы взяли, если понадобится.
– Я и не спросил, – сказал Николаев, – ночуешь-то ты сегодня здесь?
– Могу здесь, спасибо, – рассеянно ответил Сергей. – Два года, вы говорите. Выходит, сколько было и еще дважды столько же. Здорово! А помните, как раньше будущую войну описывали? Неделя, две самое большее...
Николаев дернул щекой.
– Когда-нибудь история еще займется вопросом, во сколько солдатских жизней обошлось нам вдохновение этих... деятелей литературы и искусства. Это все не так просто, Сергей, бывает простота, которая хуже воровства. Ну да что о них... Послушай, я хотел спросить: у вас в школе кто был комсоргом перед войной?
– В школе? – удивленно переспросил Сергей. – Ну этот, как его... Кривошеин Алешка, ребята его Кривошипом звали. А что?
– Я говорил недавно с одним товарищем из Энска. Он там работал в обкоме, по военной линии... Ты понимаешь, что он мне рассказал... В Энске был, оказывается, создан подпольный комитет, когда стало ясно, что город придется оставить. А перед самым отходом весь состав этого комитета погиб, совершенно случайно: было совещание какое-то, а тут бомбежка, их всех одной бомбой и накрыло. Создать новое руководство не удалось: эвакуация уже шла полным ходом. Так все и считали, что в Энске подполья не осталось. И только недавно выяснилось, что один из членов подпольного комитета жив, находится там, в Энске, и даже сколотил какую-то молодежную группу...
– Этот самый Кривошип? – спросил Сергей тихо. Он почувствовал вдруг, как странно бьется сердце.
– Судя по всему, да. Фамилию Петр мне не назвал, сказал только, что, если он не ошибается, этот человек был до войны комсоргом в вашей школе. Может быть, это и ошибка.
Сергею сейчас больше всего на свете хотелось, чтобы это была ошибка, потому что он каким-то шестым чувством угадывал, что если это действительно так, если Кривошип сколотил там группу и если Таня находится в Энске, то она не могла не... Додумывать это до конца ему было слишком страшно.
– Ты хорошо знал этого комсорга? – помолчав, спросил Николаев.
– Еще бы...
– Что он собой представляет как человек, как руководитель?
– Ну, парень он настоящий, – сказал Сергей.
В том-то и беда, что он настоящий парень. Если бы этим делом занялся кто-нибудь другой, то Таня почти наверняка осталась бы в стороне. Беда в том, что это именно Алешка Кривошеин, Кривошип, их комсомольский вожак, в котором для всех, кто его знал, было что-то от комсомольцев двадцатых годов – от Павки Корчагина, от Николая Островского...
– Ты не знаешь, для Татьяны он... тоже был авторитетом? – спросил Николаев, точно разгадав его мысли.
– Для всех он был, – угрюмо ответил Сергей.
Им овладело странное чувство. Конечно, это здорово, что в Энске есть комсомольское подполье, что во главе стал такой парень, как Леша Кривошип; и вместе с тем радоваться этому он сейчас не мог, понимая, насколько это увеличивает нависшую над Таней опасность. Потому что Таня – он это знает точно – ни за что не останется в стороне. Она ведь всегда была отчаянной, всегда мечтала о подвигах!
Он высказал все это вслух. Может быть, не без влияния выпитого коньяка. Неужели мало людей гибнет на фронте, неужели фронт не может взять на себя всю полноту борьбы с немцами? Зачем еще мирное население, зачем гнать под топор девчонок и пацанов?..
– Ты, Сергей, не так все это понимаешь, – сказал Николаев. – Это сложнее, пропагандой людей под топор не погонишь. Их гонят немцы. Понимаешь? Ребята сами идут под топор, потому что не могут жить иначе, чем жили, жить по-немецки. Как будто здесь можно было бы достигнуть чего-то приказами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154
– Александр Семеныч, – сказал он, – вы можете все это говорить, потому что рассматриваете войну спокойно, как привычное дело. Ну а я не могу так! Вы к войне привыкали понемногу, приучались как-то, ну я не знаю, а нас в нее кинуло, как слепых кутят. И представляли мы ее себе раньше совсем по-другому, ничего похожего не оказалось...
– «Привычное дело», – усмехнувшись, повторил Николаев. – Я, брат, и сам не знаю, до какой степени можно назвать его привычным – для меня, скажем. Человек к этому привыкнуть по-настоящему не может. Привыкнуть, чтобы начать рассматривать ее спокойно, как ты говоришь. Человек – не может. Для этого нужно быть не совсем человеком, мне думается. Я смотрю не то чтобы спокойно, я смотрю трезво. И ты тоже рано или поздно к этому придешь, потому что иначе нельзя. Война признаёт только крайности: либо это предельная трезвость всех оценок, совершенный расчет, либо отсутствие каких бы то ни было расчетов, ставка на безумие. Это то, что у Гитлера и его генштабистов. Как ни странно, ставка на безумие иногда дает некоторые результаты. Впрочем, ненадолго. Ну, мы как – выпьем еще или не хочешь? Я тебя не спаиваю, решай сам.
– Да можно, по последней, – сказал Сергей. – За победу мы с вами забыли выпить.
Николаев поморщился, разливая коньяк.
– Не стоит, ты к этим штукам себя не приучай, это гусарские замашки весьма дурного тона. За победу, лейтенант, не пьют, за нее дерутся.
Сергей багрово покраснел. Они выпили молча, доели остатки консервированной колбасы.
– А победа от нас не уйдет, – сказал Николаев, словно продолжая вслух какую-то свою мысль. – Она уже у нас в кулаке. Года через два мы поставим им такой мат, что у них на сто лет вперед пропадет охота к дрангам куда бы то ни было...
Сергей перестал жевать.
– Два года? – недоверчиво переспросил он.
– Как минимум. Это при условии, что второй фронт откроется в будущем году. Суди сам: если мы начнем наступать весной сорок третьего, а раньше это практически невозможно, то только к весне сорок четвертого сможем очистить Украину и Белоруссию. Хорошо, если союзники к тому времени успеют выйти к Рейну с той стороны. Вот и смотри. Остается полгода на Польшу, Балканы и саму Германию. И то это прогноз весьма, я бы сказал, оптимистичный. В действительности обычно все оказывается чуточку труднее, чем представлялось заранее.
«Вообще-то правильно, – подумал Сергей. – Меньше чем за два года никак с этим делом не управиться, но это же страшно себе представить – еще два года войны».
На фронте обычно не задают себе этого вопроса – долго ли еще. Всякий понимает, что долго; но лучше, когда это так прямо не сформулировано. Когда топаешь форсированным маршем с полной выкладкой, никогда не следует представлять себе всю остающуюся впереди дорогу. Лучше намечать цели поближе: вот скоро дойдем до тех холмов, до той рощи, до того сломанного дерева...
В дверь постучали – заглянула хозяйка, сказала, что уходит на дежурство, а раскладушка в коридоре, чтобы взяли, если понадобится.
– Я и не спросил, – сказал Николаев, – ночуешь-то ты сегодня здесь?
– Могу здесь, спасибо, – рассеянно ответил Сергей. – Два года, вы говорите. Выходит, сколько было и еще дважды столько же. Здорово! А помните, как раньше будущую войну описывали? Неделя, две самое большее...
Николаев дернул щекой.
– Когда-нибудь история еще займется вопросом, во сколько солдатских жизней обошлось нам вдохновение этих... деятелей литературы и искусства. Это все не так просто, Сергей, бывает простота, которая хуже воровства. Ну да что о них... Послушай, я хотел спросить: у вас в школе кто был комсоргом перед войной?
– В школе? – удивленно переспросил Сергей. – Ну этот, как его... Кривошеин Алешка, ребята его Кривошипом звали. А что?
– Я говорил недавно с одним товарищем из Энска. Он там работал в обкоме, по военной линии... Ты понимаешь, что он мне рассказал... В Энске был, оказывается, создан подпольный комитет, когда стало ясно, что город придется оставить. А перед самым отходом весь состав этого комитета погиб, совершенно случайно: было совещание какое-то, а тут бомбежка, их всех одной бомбой и накрыло. Создать новое руководство не удалось: эвакуация уже шла полным ходом. Так все и считали, что в Энске подполья не осталось. И только недавно выяснилось, что один из членов подпольного комитета жив, находится там, в Энске, и даже сколотил какую-то молодежную группу...
– Этот самый Кривошип? – спросил Сергей тихо. Он почувствовал вдруг, как странно бьется сердце.
– Судя по всему, да. Фамилию Петр мне не назвал, сказал только, что, если он не ошибается, этот человек был до войны комсоргом в вашей школе. Может быть, это и ошибка.
Сергею сейчас больше всего на свете хотелось, чтобы это была ошибка, потому что он каким-то шестым чувством угадывал, что если это действительно так, если Кривошип сколотил там группу и если Таня находится в Энске, то она не могла не... Додумывать это до конца ему было слишком страшно.
– Ты хорошо знал этого комсорга? – помолчав, спросил Николаев.
– Еще бы...
– Что он собой представляет как человек, как руководитель?
– Ну, парень он настоящий, – сказал Сергей.
В том-то и беда, что он настоящий парень. Если бы этим делом занялся кто-нибудь другой, то Таня почти наверняка осталась бы в стороне. Беда в том, что это именно Алешка Кривошеин, Кривошип, их комсомольский вожак, в котором для всех, кто его знал, было что-то от комсомольцев двадцатых годов – от Павки Корчагина, от Николая Островского...
– Ты не знаешь, для Татьяны он... тоже был авторитетом? – спросил Николаев, точно разгадав его мысли.
– Для всех он был, – угрюмо ответил Сергей.
Им овладело странное чувство. Конечно, это здорово, что в Энске есть комсомольское подполье, что во главе стал такой парень, как Леша Кривошип; и вместе с тем радоваться этому он сейчас не мог, понимая, насколько это увеличивает нависшую над Таней опасность. Потому что Таня – он это знает точно – ни за что не останется в стороне. Она ведь всегда была отчаянной, всегда мечтала о подвигах!
Он высказал все это вслух. Может быть, не без влияния выпитого коньяка. Неужели мало людей гибнет на фронте, неужели фронт не может взять на себя всю полноту борьбы с немцами? Зачем еще мирное население, зачем гнать под топор девчонок и пацанов?..
– Ты, Сергей, не так все это понимаешь, – сказал Николаев. – Это сложнее, пропагандой людей под топор не погонишь. Их гонят немцы. Понимаешь? Ребята сами идут под топор, потому что не могут жить иначе, чем жили, жить по-немецки. Как будто здесь можно было бы достигнуть чего-то приказами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154