Уже не помню названий самих картин, но, глядя, скажем, на полотно, где изнутри изображена разбитая часовня с оторванной входной дверью и полуосыпавшейся росписью стены, на фоне которой под висящим на жутком крюке окровавленным куском мяса стоит чурбан для разделки туш с врубленным в него тяжелым топором мясника, нутром или спиной, как говаривал заместитель «патрона» И. Кучеренко (правда, речь у него шла о блондинках), чувствуешь желание художника показать этим, явно не натурным, примером разрушение многовекового уклада и древней теологической культуры, владевшей думами и помыслами, а также управлявшей поступками нашего народа.
Мясной же топор видится, как одно из орудий уничтожения и символ, во имя чего использовали руины культа вселенской веры. Что же до результата всех имевших место преобразований, то они проступают за дверным пространством, где в глубоких синеющих снегах раскинулась все та же непролазная матушка-Русь с засыпанными белым безмолвием под самые коньки крыш избами, полусонно взирающими подслеповатыми окнами на другие детали зимнего пейзажа, доказывающие: в России по-прежнему нет дорог, а есть только направления. Вот и раздумывай, ценитель: то ли автор своей картиной нам показывает, чего мы уже добились, то ли предупреждает, что нас ждет впереди. При этом критика художника, к примеру, за неверно нарисованную им, с точки зрения общей теории термообработки, заточку топора мясника и заодно отрицание всех остальных достоинств его творчества является, скорее, политикой, никакого отношения к искусству вообще не имеющей. Новейшая история всегда безжалостно ломала всех не согласных с нею. Глазунову же удалось простоять всю жизнь на «семи ветрах» одиноким деревом со вскрытыми корнями и пометкой главлесничего «к сносу», умудряясь тем не менее регулярно цвести и плодоносить. Он действительно сильный, странный и непривычно юный душой человек, всегда решительно и безошибочно попадавший под очередную пропагандистскую машину. Иногда шутливо-гонимый, но при этом резко отличающийся от многочисленных своих коллег, больше морально уставший от костюма с галстуком, чем от кисти.
Перебегая по разным своим делам из одного города в другой с торопливостью стрелка, меняющего позицию под плотным неприятельским огнем, он нередко заскакивал в Ленинград и всегда останавливался почти в одном и том же номере «Прибалтийской», куда мы с Невзоровым непременно подтягивались к вечеру и говорили порой допоздна. В его апартаментах было постоянно накурено, как в станционном туалете до перестройки, когда еще обстановка на вокзалах не «демократизировалась» полностью и курить в неположенных местах не разрешали. Рядом с Глазуновым можно было встретить кого угодно: от забубенного прощелыги со впалой грудью и розовыми просвечивающими, словно у кролика, ушами до президента любой, даже недружественной страны.
Возможно, у Ильи Сергеевича порой случались, как и у всякого творческого человека, депрессии, но унывающим его я не видел. Правда, одержимый перманентным передвижничеством под тяжкой ношей организационно-хозяйственной поденщины, он иногда приобретал вид человека, над которым уже потрудился патологоанатом, но обычно с потрясающей быстротой приходил в себя и вновь, окутанный табачным дымом, готов был без отдыха противостоять духовной агрессии против нашей страны, искренне сопереживая, что Россия-тройка явно погнала вразнос, теряя пристяжных и растрясая невосполнимое, а потому бесценное духовное добро по ухабам, сильно углубленным «реформистами» всех мастей. В своей творческой нише Глазунов уже давно дорос головой до солнца, но даже с этой высоты видел остро и необычайно детально творимые разрушения. Иногда в поисках истины он, словно артист летней эстрады, обгонял правду.
Порой едко подтрунивая над окружающими, сам обид никогда не выказывал. Для меня слушать его взвешенные, но страстные своей убежденностью и верой монологи было очень интересно. Диапазон языка художника всегда был необычайно широк и красочен: от оборотов, гнездившихся большей частью в блатных «малинах» и употреблявшихся там исключительно в интимных беседах их обитателей, до высокого штиля, принятого среди равных при королевских дворах Лондона и Мадрида.
Под его внешностью всегда что-то скрывалось, но, оказавшись на магистральной тропе, он мог, презрев своекорыстие, тут же броситься с дрекольем на любого ренегата, отказавшись от самого выгодного компромисса и сознательно неся при этом огромные убытки, в то время когда многие «кисть предержащие» готовы были в обмен на свои принципы с радостным визгом поселиться в наполненной витрине любого продуктового магазина.
Глазунов же, напротив, даже не помышлял об эмиграции. Он, будучи сверхобеспеченным, уже давно мог обустроиться вдали от Родины, среди роз и пастушек. Но маэстро прекрасно сознавал, несмотря на свою профессию, предполагавшую заискивающую безыдейность и трусость, что свобода нравственного, а также религиозного выбора, прежде всего, обуславливает ответственность за его последствия, поэтому продажа за «чечевичную похлебку» нашей великой истории и страны, производимая сейчас на всех торговых углах «демократизаторами», вызывала у него бурю протеста и гражданской ненависти. Что касается насаждаемой повсюду коммерции, то, отдавая дань времени, он порой сам жадно внюхивался в ее старинный нафталинно-колониальный запах, импортируемый всякими собчаками из нью-йоркских ущелий Уолл-стрита. Разумеется, он имел полное представление не только о цене своих картин, но и прекрасно разбирался в антиквариате, а также других художественных, не девальвируемых временем, ценностях. И если, скажем, бомбошки на углах старинной скатерти с чьим-то фамильным гербом мною рассматривались только как средство приведения в неописуемую ярость домашних котов, то Глазунов в них видел прежде всего панацею от гиперинфляции.
Я как-то, по пути коснувшись взглядом настенной афиши, призывавшей посетить выставку работ Глазунова, рассказал о нем Собчаку. Для «патрона» в тот период дикие выкрики любой заезжей капеллы были адекватны выставке работ самого маститого художника, поэтому больше заинтересовалась знакомством с Глазуновым его жена. Она уже начинала свое путешествие в прекрасное, заимев к этому моменту в качестве чьего-то очередного подарка гравюрку с изображением, по-моему, двух целующихся с отвратительной чувственностью пегасов, перечницу с баронскими гербами, спецвилку для омаров и ряд других, таких же «эстетичных» старинных вещиц, которые вместе с приобретенными в новую квартиру обоями стиля «Пиковая дама», по ее замыслу, должны будут создать глазу пир роскоши и тонкого вкуса, скрывая серую попытку выдать ситро за шампанское.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131
Мясной же топор видится, как одно из орудий уничтожения и символ, во имя чего использовали руины культа вселенской веры. Что же до результата всех имевших место преобразований, то они проступают за дверным пространством, где в глубоких синеющих снегах раскинулась все та же непролазная матушка-Русь с засыпанными белым безмолвием под самые коньки крыш избами, полусонно взирающими подслеповатыми окнами на другие детали зимнего пейзажа, доказывающие: в России по-прежнему нет дорог, а есть только направления. Вот и раздумывай, ценитель: то ли автор своей картиной нам показывает, чего мы уже добились, то ли предупреждает, что нас ждет впереди. При этом критика художника, к примеру, за неверно нарисованную им, с точки зрения общей теории термообработки, заточку топора мясника и заодно отрицание всех остальных достоинств его творчества является, скорее, политикой, никакого отношения к искусству вообще не имеющей. Новейшая история всегда безжалостно ломала всех не согласных с нею. Глазунову же удалось простоять всю жизнь на «семи ветрах» одиноким деревом со вскрытыми корнями и пометкой главлесничего «к сносу», умудряясь тем не менее регулярно цвести и плодоносить. Он действительно сильный, странный и непривычно юный душой человек, всегда решительно и безошибочно попадавший под очередную пропагандистскую машину. Иногда шутливо-гонимый, но при этом резко отличающийся от многочисленных своих коллег, больше морально уставший от костюма с галстуком, чем от кисти.
Перебегая по разным своим делам из одного города в другой с торопливостью стрелка, меняющего позицию под плотным неприятельским огнем, он нередко заскакивал в Ленинград и всегда останавливался почти в одном и том же номере «Прибалтийской», куда мы с Невзоровым непременно подтягивались к вечеру и говорили порой допоздна. В его апартаментах было постоянно накурено, как в станционном туалете до перестройки, когда еще обстановка на вокзалах не «демократизировалась» полностью и курить в неположенных местах не разрешали. Рядом с Глазуновым можно было встретить кого угодно: от забубенного прощелыги со впалой грудью и розовыми просвечивающими, словно у кролика, ушами до президента любой, даже недружественной страны.
Возможно, у Ильи Сергеевича порой случались, как и у всякого творческого человека, депрессии, но унывающим его я не видел. Правда, одержимый перманентным передвижничеством под тяжкой ношей организационно-хозяйственной поденщины, он иногда приобретал вид человека, над которым уже потрудился патологоанатом, но обычно с потрясающей быстротой приходил в себя и вновь, окутанный табачным дымом, готов был без отдыха противостоять духовной агрессии против нашей страны, искренне сопереживая, что Россия-тройка явно погнала вразнос, теряя пристяжных и растрясая невосполнимое, а потому бесценное духовное добро по ухабам, сильно углубленным «реформистами» всех мастей. В своей творческой нише Глазунов уже давно дорос головой до солнца, но даже с этой высоты видел остро и необычайно детально творимые разрушения. Иногда в поисках истины он, словно артист летней эстрады, обгонял правду.
Порой едко подтрунивая над окружающими, сам обид никогда не выказывал. Для меня слушать его взвешенные, но страстные своей убежденностью и верой монологи было очень интересно. Диапазон языка художника всегда был необычайно широк и красочен: от оборотов, гнездившихся большей частью в блатных «малинах» и употреблявшихся там исключительно в интимных беседах их обитателей, до высокого штиля, принятого среди равных при королевских дворах Лондона и Мадрида.
Под его внешностью всегда что-то скрывалось, но, оказавшись на магистральной тропе, он мог, презрев своекорыстие, тут же броситься с дрекольем на любого ренегата, отказавшись от самого выгодного компромисса и сознательно неся при этом огромные убытки, в то время когда многие «кисть предержащие» готовы были в обмен на свои принципы с радостным визгом поселиться в наполненной витрине любого продуктового магазина.
Глазунов же, напротив, даже не помышлял об эмиграции. Он, будучи сверхобеспеченным, уже давно мог обустроиться вдали от Родины, среди роз и пастушек. Но маэстро прекрасно сознавал, несмотря на свою профессию, предполагавшую заискивающую безыдейность и трусость, что свобода нравственного, а также религиозного выбора, прежде всего, обуславливает ответственность за его последствия, поэтому продажа за «чечевичную похлебку» нашей великой истории и страны, производимая сейчас на всех торговых углах «демократизаторами», вызывала у него бурю протеста и гражданской ненависти. Что касается насаждаемой повсюду коммерции, то, отдавая дань времени, он порой сам жадно внюхивался в ее старинный нафталинно-колониальный запах, импортируемый всякими собчаками из нью-йоркских ущелий Уолл-стрита. Разумеется, он имел полное представление не только о цене своих картин, но и прекрасно разбирался в антиквариате, а также других художественных, не девальвируемых временем, ценностях. И если, скажем, бомбошки на углах старинной скатерти с чьим-то фамильным гербом мною рассматривались только как средство приведения в неописуемую ярость домашних котов, то Глазунов в них видел прежде всего панацею от гиперинфляции.
Я как-то, по пути коснувшись взглядом настенной афиши, призывавшей посетить выставку работ Глазунова, рассказал о нем Собчаку. Для «патрона» в тот период дикие выкрики любой заезжей капеллы были адекватны выставке работ самого маститого художника, поэтому больше заинтересовалась знакомством с Глазуновым его жена. Она уже начинала свое путешествие в прекрасное, заимев к этому моменту в качестве чьего-то очередного подарка гравюрку с изображением, по-моему, двух целующихся с отвратительной чувственностью пегасов, перечницу с баронскими гербами, спецвилку для омаров и ряд других, таких же «эстетичных» старинных вещиц, которые вместе с приобретенными в новую квартиру обоями стиля «Пиковая дама», по ее замыслу, должны будут создать глазу пир роскоши и тонкого вкуса, скрывая серую попытку выдать ситро за шампанское.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131