Везде у него рождаются идеи, он вынашивает их, наделяет душой и величием.
Так рождаются «величественное обращение к природе», «Сцена на берегах Эльбы», «Балет сильфов» и бессмертный «Венгерский марш».
Но подозревал ли он, что воздвигает в этот момент самый поразительный музыкальный памятник своего века?
Безусловно, нет. Еще меньше, видимо, подозревала о том Мария Ресио, изумлявшая всех своим бурным темпераментом. Она постоянно только мешала его работе. Она отчитывала, приказывала, не задумываясь о том, что прерывает творческую мысль гения.
— Гектор, я нашла только одну мою туфлю. Посмотри скорей под кроватью.
И поскольку маэстро продолжает следовать за полетом озарившей его мысли, нетерпеливо добавляла:
— Ну же, Гектор, поскорее, я жду.
И великий творец ураганных ритмов подчинялся и раболепно шарил рукой, между тем как посетитель, его поклонник, пришедший, чтобы вблизи увидеть маэстро и задать ему несколько вопросов, поражался тому, до какой степени унижен великий человек.
Так Мария обломала когти льву, павшему к ее ногам.
И если хищник еще рычит, так только в своей партитуре.
Сколько героев, перед которыми трепетало все живое, были очарованы, приручены и так же преображались во влюбленных пажей.
Не была ли права Гэрриет, когда говорила Гектору:
— Пойми: если я и стремлюсь оторвать тебя от этой женщины, то не столько из уязвленной ревности, сколько заботясь о твоем достоинстве.
Вот слуга гостиницы «Голубая звезда», где они жили, принес несколько писем. Гектор не решается протянуть руку к почте, которую ждет. Ею овладевает Мария. Она читает одно письмо и яростно рвет, другое благоволит передать Гектору, произнеся сухо:
— Мы посмотрим, что ответить. Или даже еще решительней:
— Я над этим подумаю.
Иногда она долго и тщательно изучает бумагу послания, бросая на Гектора насмешливые и подозрительные взгляды, словно между видимыми строками проступают симпатические чернила.
Чтобы рассеять тягостное впечатление, которое испытывает оцепеневший и потерявший дар речи посетитель, Гектор что-то рассказывает, шутит — и все это с блеском, еще усиливающим его обаяние. Ум его искрится, словно фейерверк.
И верно, он неотразим, когда успех повергает его в радостное возбуждение.
Мария уже гневно смотрит на него, будто говорит: «Скоро ли все это кончится?»
Он и сам не прочь бы это прекратить и для того собирается выйти из дому.
Но разве он имеет право? Только с ней и в Оперу.
— Говорят тебе, Гектор, оставайся на месте, — приказывает она и принимается поносить его, не стесняясь в словах.
Однако, когда нужно, она превосходно изображает наивность и приветливость. Только вчера, добиваясь ангажемента у директора театра, она казалась таинственной и невинной в своей необычной красоте, лукаво опуская длинные шелковые ресницы, чтобы скрыть свой дерзкий взгляд.
Твой укротитель и тюремщик, Гектор, хорошо стережет тебя — покорившегося узника.
1846
I
Январь
Прага.
Три концерта, вызвавших у пражан неистовый восторг.
«Альгемейне музикалише цайтунг» писала:
«Берлиоз — гений, но он еще и француз; живость чувств, характерная для этого народа, находит выражение и в его произведениях».
Томас Шек, ставя Гектора Берлиоза выше самого Бетховена, восклицает: «Бетховен часто обычен, Берлиоз — никогда!»
А вот большая статья Ганслика из Праги, в которой все сказано:
«Для Берлиоза место и время не могли быть более благоприятными. Тесные оковы классицизма тяжело давили на пражан, между тем как музыкальным Институтом — Консерваторией руководил человек, признававший Бетховена только до Третьей симфонии. Пражане, держались за Гайдна, Моцарта, Шпора и Онслова; глубоко тронутые любезным заявлением Моцарта („пражане меня понимают“), они словно были реакционны в своих вкусах. Приход к руководству Консерваторией молодого и предприимчивого Киттля сломал лед. Последние произведения Бетховена, поэмы для оркестра Мендельсона разожгли публику; вскоре состоялось знакомство с Гаде и Гиллером, дошли до того, что рискнули исполнить „Пери“ Шумана и увертюру к „Королю Лиру“ Берлиоза. Несколько молодых дилетантов стали считать „Нойе Цайтшрифт“ Шумана настольным изданием и под председательством ученого Амброса примкнули к „Братству Давида“. Мы с воодушевлением играли Шумана и Берлиоза в ту пору; когда первого знали в самых крупных городах лишь как «мужа Клары Вик», а второго путали с Берио. Несколькими годами раньше Шуман с восторгом отметил гениальную оригинальность Берлиоза, представляя ее такими прекрасными словами: «Его музыка — сверкающая шпага. Пусть мое слово послужит ножнами для ее хранения».
«Германия, — продолжал Ганслик, — начала выправлять ту несправедливость, что совершила по отношению к Берлиозу Франция. Великий непризнанный композитор сам обернулся, наконец, к нам…
Увеличило и укрепило преклонение перед Берлиозом еще и то впечатление, какое произвели на нас его обаяние и ум, он артист до мозга костей. Художественный идеал поглотил его без остатка, и цель его усилий состояла исключительно в осуществлении того, что он в своем вечно неудовлетворенном порыве признавал великим и прекрасным. Его искусство, о котором можно иметь какое угодно мнение, отмечено удивительной честностью. Все, что есть практичного, расчетливого, эгоистичного и предвзятого, чуждо этому человеку с головой Юпитера…»
На этот раз соперники, Прага и Вена, были едины в своем неистовом восхищении. И Гектор в письме к друзьям скромно подвел итог: «Публика воспламенилась, словно пороховая бочка… Меня боготворили».
6 февраля
Пешт.
«Он велит развесить афиши с объявлением „Марши Ракоци“ — военной песни мадьяров. Тотчас же „всколыхнулись национальные чувства“ венгров».
«Публика опасалась профанации».
«Концертный зал переполнен, возбужден, может быть, враждебен. Как воспримут этот „Марш“, своим звучанием напоминающий битву? В тот миг, когда он должен был, взмахнув палочкой, вызвать ураган звуков, его охватил страх. Волнение сжало горло… Он поднял руку. Позади ни шороха, холодная, застывшая, грозная тишина. Начало „пиано“ тревожит и смущает венгров… Но вот звучит „крещендо“ — бурный бег, несущаяся конница… Возбуждение битвы… „Глухой бой барабана, словно продолжительное эхо, разносится далеким пушечным выстрелом“. В зале оживление… „Крещендо“ все более и более зажигает; зал волнуется, бурлит, гудит… При „фортиссимо“, которое он так долго сдерживал от криков и неслыханного топота, казалось, затряслись стены, и волосы у Берлиоза „стали дыбом“. Он „затрясся от ужаса“. Буря в оркестре казалась бессильной против извержения этого вулкана. Пришлось все начать сызнова… Венгры могли сдерживаться „от силы две-три секунды“.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
Так рождаются «величественное обращение к природе», «Сцена на берегах Эльбы», «Балет сильфов» и бессмертный «Венгерский марш».
Но подозревал ли он, что воздвигает в этот момент самый поразительный музыкальный памятник своего века?
Безусловно, нет. Еще меньше, видимо, подозревала о том Мария Ресио, изумлявшая всех своим бурным темпераментом. Она постоянно только мешала его работе. Она отчитывала, приказывала, не задумываясь о том, что прерывает творческую мысль гения.
— Гектор, я нашла только одну мою туфлю. Посмотри скорей под кроватью.
И поскольку маэстро продолжает следовать за полетом озарившей его мысли, нетерпеливо добавляла:
— Ну же, Гектор, поскорее, я жду.
И великий творец ураганных ритмов подчинялся и раболепно шарил рукой, между тем как посетитель, его поклонник, пришедший, чтобы вблизи увидеть маэстро и задать ему несколько вопросов, поражался тому, до какой степени унижен великий человек.
Так Мария обломала когти льву, павшему к ее ногам.
И если хищник еще рычит, так только в своей партитуре.
Сколько героев, перед которыми трепетало все живое, были очарованы, приручены и так же преображались во влюбленных пажей.
Не была ли права Гэрриет, когда говорила Гектору:
— Пойми: если я и стремлюсь оторвать тебя от этой женщины, то не столько из уязвленной ревности, сколько заботясь о твоем достоинстве.
Вот слуга гостиницы «Голубая звезда», где они жили, принес несколько писем. Гектор не решается протянуть руку к почте, которую ждет. Ею овладевает Мария. Она читает одно письмо и яростно рвет, другое благоволит передать Гектору, произнеся сухо:
— Мы посмотрим, что ответить. Или даже еще решительней:
— Я над этим подумаю.
Иногда она долго и тщательно изучает бумагу послания, бросая на Гектора насмешливые и подозрительные взгляды, словно между видимыми строками проступают симпатические чернила.
Чтобы рассеять тягостное впечатление, которое испытывает оцепеневший и потерявший дар речи посетитель, Гектор что-то рассказывает, шутит — и все это с блеском, еще усиливающим его обаяние. Ум его искрится, словно фейерверк.
И верно, он неотразим, когда успех повергает его в радостное возбуждение.
Мария уже гневно смотрит на него, будто говорит: «Скоро ли все это кончится?»
Он и сам не прочь бы это прекратить и для того собирается выйти из дому.
Но разве он имеет право? Только с ней и в Оперу.
— Говорят тебе, Гектор, оставайся на месте, — приказывает она и принимается поносить его, не стесняясь в словах.
Однако, когда нужно, она превосходно изображает наивность и приветливость. Только вчера, добиваясь ангажемента у директора театра, она казалась таинственной и невинной в своей необычной красоте, лукаво опуская длинные шелковые ресницы, чтобы скрыть свой дерзкий взгляд.
Твой укротитель и тюремщик, Гектор, хорошо стережет тебя — покорившегося узника.
1846
I
Январь
Прага.
Три концерта, вызвавших у пражан неистовый восторг.
«Альгемейне музикалише цайтунг» писала:
«Берлиоз — гений, но он еще и француз; живость чувств, характерная для этого народа, находит выражение и в его произведениях».
Томас Шек, ставя Гектора Берлиоза выше самого Бетховена, восклицает: «Бетховен часто обычен, Берлиоз — никогда!»
А вот большая статья Ганслика из Праги, в которой все сказано:
«Для Берлиоза место и время не могли быть более благоприятными. Тесные оковы классицизма тяжело давили на пражан, между тем как музыкальным Институтом — Консерваторией руководил человек, признававший Бетховена только до Третьей симфонии. Пражане, держались за Гайдна, Моцарта, Шпора и Онслова; глубоко тронутые любезным заявлением Моцарта („пражане меня понимают“), они словно были реакционны в своих вкусах. Приход к руководству Консерваторией молодого и предприимчивого Киттля сломал лед. Последние произведения Бетховена, поэмы для оркестра Мендельсона разожгли публику; вскоре состоялось знакомство с Гаде и Гиллером, дошли до того, что рискнули исполнить „Пери“ Шумана и увертюру к „Королю Лиру“ Берлиоза. Несколько молодых дилетантов стали считать „Нойе Цайтшрифт“ Шумана настольным изданием и под председательством ученого Амброса примкнули к „Братству Давида“. Мы с воодушевлением играли Шумана и Берлиоза в ту пору; когда первого знали в самых крупных городах лишь как «мужа Клары Вик», а второго путали с Берио. Несколькими годами раньше Шуман с восторгом отметил гениальную оригинальность Берлиоза, представляя ее такими прекрасными словами: «Его музыка — сверкающая шпага. Пусть мое слово послужит ножнами для ее хранения».
«Германия, — продолжал Ганслик, — начала выправлять ту несправедливость, что совершила по отношению к Берлиозу Франция. Великий непризнанный композитор сам обернулся, наконец, к нам…
Увеличило и укрепило преклонение перед Берлиозом еще и то впечатление, какое произвели на нас его обаяние и ум, он артист до мозга костей. Художественный идеал поглотил его без остатка, и цель его усилий состояла исключительно в осуществлении того, что он в своем вечно неудовлетворенном порыве признавал великим и прекрасным. Его искусство, о котором можно иметь какое угодно мнение, отмечено удивительной честностью. Все, что есть практичного, расчетливого, эгоистичного и предвзятого, чуждо этому человеку с головой Юпитера…»
На этот раз соперники, Прага и Вена, были едины в своем неистовом восхищении. И Гектор в письме к друзьям скромно подвел итог: «Публика воспламенилась, словно пороховая бочка… Меня боготворили».
6 февраля
Пешт.
«Он велит развесить афиши с объявлением „Марши Ракоци“ — военной песни мадьяров. Тотчас же „всколыхнулись национальные чувства“ венгров».
«Публика опасалась профанации».
«Концертный зал переполнен, возбужден, может быть, враждебен. Как воспримут этот „Марш“, своим звучанием напоминающий битву? В тот миг, когда он должен был, взмахнув палочкой, вызвать ураган звуков, его охватил страх. Волнение сжало горло… Он поднял руку. Позади ни шороха, холодная, застывшая, грозная тишина. Начало „пиано“ тревожит и смущает венгров… Но вот звучит „крещендо“ — бурный бег, несущаяся конница… Возбуждение битвы… „Глухой бой барабана, словно продолжительное эхо, разносится далеким пушечным выстрелом“. В зале оживление… „Крещендо“ все более и более зажигает; зал волнуется, бурлит, гудит… При „фортиссимо“, которое он так долго сдерживал от криков и неслыханного топота, казалось, затряслись стены, и волосы у Берлиоза „стали дыбом“. Он „затрясся от ужаса“. Буря в оркестре казалась бессильной против извержения этого вулкана. Пришлось все начать сызнова… Венгры могли сдерживаться „от силы две-три секунды“.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84