Теперь на пианино почтмейстерши она могла играть довольно трудные пьесы со взрывами чувств и сильным нажимом педали. Она часто присочиняла любовные сцены, и пальцы ее поглаживали золотистую, чуть шероховатую кожу этой музыки.
– Тельма, – вмешивалась почтмейстерша, ее наставница, – этого же нет в нотах.
Еще бы оно было!
Однажды она поцеловала грека по случаю какого-то праздника, кажется дня его рождения, когда они подарили ему бутылку пива, но это было при всех, и свершилось очень быстро, и потонуло в других более бурных поздравлениях, так что никто даже не счел это смешным. У него была немножко сальная, непостижимая кожа.
Потом Рэй нашел ее дневник и с каждой страничкой выставлял напоказ ее наготу. Он читал вслух, хохотал, выплевывал слова, не успев их переварить.
– «Я люблю Кона, – читал он. – Я бы позволила ему вскрыть мои вены».
Как он хохотал! А ее душа истекала кровью.
– Ух, здорово! – выдохнул он.
Она швырнула в него зеркальцем. И, глядя на осколки, холодные, как их ненависть, он сказал:
– Я ведь могу и маме все это показать, понятно?
– Я тебе дам, что хочешь, – взмолилась девочка.
– А я, может, ничего не захочу. Мне, может, показать интересней.
– Ну и подавись, – сказала она. – Показывай.
Тогда он швырнул дневник туда, где валялись осколки зеркальца, быть может, поняв, что все это не имеет значения, раз он залез в ее душу. То была записная книжка с мраморным обрезом, которую она однажды купила за шесть пенсов у мистера Деньера, чтобы что-нибудь в нее записывать – все равно что, и вот чем это кончилось. Она подняла книжечку в дешевом, клейком переплете – теперь придется подумать, куда ее спрятать.
Тельма – глупенькая девочка, потому что не могла быть другой. Но Рэй был мальчик. Рэй ходил к греку, в его конуру, ибо он был его друг, и они резкими голосами разговаривали о всяких предметах, о гвоздях, о пилах и ножах. Слушая их, можно было подумать, что разница в возрасте у них совсем невелика. То, что оба не знали половой жизни, сближало их еще больше. Они могли просто глядеть друг на друга и не говорить ни слова или даже вовсе не глядеть и все же чувствовать, что они вместе.
– Давай посмотрим, что у тебя в коробке, – говорил Рэй.
Среди пожитков Кона-грека имелась небольшая коробка с его личными, ценными и интересными вещичками, наряду с такими, которые он хранил, сам не зная зачем. Содержимое этой коробки было как бы его сущностью. Рэй любил разглядывать это содержимое, которым он жаждал завладеть, и не с какой-то целью, а просто чтобы все это стало его собственностью. Обломок коралла, фосфоресцирующий святой – таких вещей он не понимал, они его даже пугали. К лицам на старых фотографиях он относился пренебрежительно, – какие-то старухи да тощие чернявые девчонки на фоне захватанной пальцами полутьмы. Он бросал фотографии обратно, на пуговицы и сухую веточку розмарина.
– Зачем тебе этот сухой сучок? – часто спрашивал он, без особого, впрочем, интереса.
– Он хороший, – отвечал грек. – Дрендроливано. Пахнет.
– Да ничем он уже не пахнет, – говорил мальчик.
Но грек не удостаивал его ответом, зная, что это неправда.
Потом мальчик доставал лучшую вещь в коробке Кона – нож, пахнущий чистым, смазанным металлом. Мальчик держал лезвие в руке с холодным любопытством, представляя себе, что будет, если он сожмет руку крепче, чуть крепче, еще крепче. Лезвие покалывало ладонь.
– Нож острый очень, – сказал грек, отобрал у него нож и положил в коробку, а коробку поставил на место.
Мальчик ему уже надоел.
А мальчика охватило жгучее презрение к греку и вместе с тем грусть. Коробка грека – просто дрянная коробка, но он не может завладеть ею. Он не может завладеть греком, который сидел на краю кровати, цыкал зубом и думал о чем-то своем.
От презрения и беспомощности мальчик пришел в бешенство. Он схватил грека за руку и крикнул:
– Зато я сильней тебя!
Он переплел пальцы с пальцами грека и, напрягая все силы, старался отогнуть его руку назад. Тогда грек словно очнулся и начал борьбу, поначалу хладнокровно, как бы не всерьез. Он еще не знал, как к этому отнестись. Но крепко схватил вырывавшегося долговязого мальчишку. Два тяжелых дыханья бились одно о другое. На узкой кровати шла борьба. Игра это или нет – невозможно было разобрать в лаокооновом переплетении тел мальчика и мужчины. Потом грек вдруг разразился хохотом, и мускулы его чуть ослабли. Но переплетенные руки крепко прижимали мальчика к кровати. Каждый так вжался плоской, прерывисто дышащей грудью в грудь другого, что сейчас трудно было бы различить, где чье сердце. Мальчик слушал дыханье и глухой стук сердец и вскрикнул от ярости, поняв, что ему не совладать с проклятым греком. Ему хотелось убить его. Вонзить ногти в эту налившуюся кровью шею. Но у него не хватало сил. Вскоре он не смог даже сопротивляться. Только бы избавиться от этой постыдной слабости и еще более стыдной близости этого грека.
– Хватит, Кон, – почти заискивающе проговорил он. – Давай считать, что мы квиты.
Но грек не согласился. И мальчик, извивающийся на койке, испугался, что станет заметна его слабость, еще худшая, чем нехватка силы. Оба тяжело дышали, а грек хохотал.
– Ненавижу тебя! – сдавленно закричал мальчик. – Ненавижу проклятых греков!
И тут вошла мать с какой-то одеждой Кона, которую она брала чинить. Она не ожидала застать здесь сына.
– Рэй, – сказала она первое, что пришло ей в голову, – тебе пора поступать на работу. Надо нам поговорить с отцом и решить куда.
Мальчик встал и поплелся через двор, а мать шла следом, вяло стараясь припомнить, что она собиралась сказать греку, не окажись там ее сын. Мысли ее разбегались.
И потому она сейчас же забыла, что нужно что-то решить насчет мальчика. Удивительно хороши были нынче осенние дни. В это время года ветер всегда стихал. Птицы лениво взмывали ввысь и садились, где им угодно. Спелая айва шлепалась о землю и быстро загнивала; Эми сидела на ступеньках, не в силах подбирать ее. Все очертания, будь то дерево, или изгородь, или шаткий остов жалкого сарайчика, были четко и накрепко врезаны в неподвижный осенний пейзаж. И если врывался в эту неподвижность человек, он принимал какой-то новый облик или растворялся в ней. Она смотрела на мужа, идущего по жнивью. Он уже начал как-то усыхать. Шея совсем стариковская. А вдруг она найдет его лежащим в траве и на лице его будет новое, незнакомое ей выражение? Да нет, с чего бы ему? Ноги его крепко держат, а взгляд все такой же уверенный и твердый. Но она похолодела оттого, что ей могла прийти в голову такая мысль, и еще больше – оттого, что ведь это и вправду может случиться.
И, стараясь согреться, она потерла свои сильные руки сквозь рукава старенькой вязаной кофты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173
– Тельма, – вмешивалась почтмейстерша, ее наставница, – этого же нет в нотах.
Еще бы оно было!
Однажды она поцеловала грека по случаю какого-то праздника, кажется дня его рождения, когда они подарили ему бутылку пива, но это было при всех, и свершилось очень быстро, и потонуло в других более бурных поздравлениях, так что никто даже не счел это смешным. У него была немножко сальная, непостижимая кожа.
Потом Рэй нашел ее дневник и с каждой страничкой выставлял напоказ ее наготу. Он читал вслух, хохотал, выплевывал слова, не успев их переварить.
– «Я люблю Кона, – читал он. – Я бы позволила ему вскрыть мои вены».
Как он хохотал! А ее душа истекала кровью.
– Ух, здорово! – выдохнул он.
Она швырнула в него зеркальцем. И, глядя на осколки, холодные, как их ненависть, он сказал:
– Я ведь могу и маме все это показать, понятно?
– Я тебе дам, что хочешь, – взмолилась девочка.
– А я, может, ничего не захочу. Мне, может, показать интересней.
– Ну и подавись, – сказала она. – Показывай.
Тогда он швырнул дневник туда, где валялись осколки зеркальца, быть может, поняв, что все это не имеет значения, раз он залез в ее душу. То была записная книжка с мраморным обрезом, которую она однажды купила за шесть пенсов у мистера Деньера, чтобы что-нибудь в нее записывать – все равно что, и вот чем это кончилось. Она подняла книжечку в дешевом, клейком переплете – теперь придется подумать, куда ее спрятать.
Тельма – глупенькая девочка, потому что не могла быть другой. Но Рэй был мальчик. Рэй ходил к греку, в его конуру, ибо он был его друг, и они резкими голосами разговаривали о всяких предметах, о гвоздях, о пилах и ножах. Слушая их, можно было подумать, что разница в возрасте у них совсем невелика. То, что оба не знали половой жизни, сближало их еще больше. Они могли просто глядеть друг на друга и не говорить ни слова или даже вовсе не глядеть и все же чувствовать, что они вместе.
– Давай посмотрим, что у тебя в коробке, – говорил Рэй.
Среди пожитков Кона-грека имелась небольшая коробка с его личными, ценными и интересными вещичками, наряду с такими, которые он хранил, сам не зная зачем. Содержимое этой коробки было как бы его сущностью. Рэй любил разглядывать это содержимое, которым он жаждал завладеть, и не с какой-то целью, а просто чтобы все это стало его собственностью. Обломок коралла, фосфоресцирующий святой – таких вещей он не понимал, они его даже пугали. К лицам на старых фотографиях он относился пренебрежительно, – какие-то старухи да тощие чернявые девчонки на фоне захватанной пальцами полутьмы. Он бросал фотографии обратно, на пуговицы и сухую веточку розмарина.
– Зачем тебе этот сухой сучок? – часто спрашивал он, без особого, впрочем, интереса.
– Он хороший, – отвечал грек. – Дрендроливано. Пахнет.
– Да ничем он уже не пахнет, – говорил мальчик.
Но грек не удостаивал его ответом, зная, что это неправда.
Потом мальчик доставал лучшую вещь в коробке Кона – нож, пахнущий чистым, смазанным металлом. Мальчик держал лезвие в руке с холодным любопытством, представляя себе, что будет, если он сожмет руку крепче, чуть крепче, еще крепче. Лезвие покалывало ладонь.
– Нож острый очень, – сказал грек, отобрал у него нож и положил в коробку, а коробку поставил на место.
Мальчик ему уже надоел.
А мальчика охватило жгучее презрение к греку и вместе с тем грусть. Коробка грека – просто дрянная коробка, но он не может завладеть ею. Он не может завладеть греком, который сидел на краю кровати, цыкал зубом и думал о чем-то своем.
От презрения и беспомощности мальчик пришел в бешенство. Он схватил грека за руку и крикнул:
– Зато я сильней тебя!
Он переплел пальцы с пальцами грека и, напрягая все силы, старался отогнуть его руку назад. Тогда грек словно очнулся и начал борьбу, поначалу хладнокровно, как бы не всерьез. Он еще не знал, как к этому отнестись. Но крепко схватил вырывавшегося долговязого мальчишку. Два тяжелых дыханья бились одно о другое. На узкой кровати шла борьба. Игра это или нет – невозможно было разобрать в лаокооновом переплетении тел мальчика и мужчины. Потом грек вдруг разразился хохотом, и мускулы его чуть ослабли. Но переплетенные руки крепко прижимали мальчика к кровати. Каждый так вжался плоской, прерывисто дышащей грудью в грудь другого, что сейчас трудно было бы различить, где чье сердце. Мальчик слушал дыханье и глухой стук сердец и вскрикнул от ярости, поняв, что ему не совладать с проклятым греком. Ему хотелось убить его. Вонзить ногти в эту налившуюся кровью шею. Но у него не хватало сил. Вскоре он не смог даже сопротивляться. Только бы избавиться от этой постыдной слабости и еще более стыдной близости этого грека.
– Хватит, Кон, – почти заискивающе проговорил он. – Давай считать, что мы квиты.
Но грек не согласился. И мальчик, извивающийся на койке, испугался, что станет заметна его слабость, еще худшая, чем нехватка силы. Оба тяжело дышали, а грек хохотал.
– Ненавижу тебя! – сдавленно закричал мальчик. – Ненавижу проклятых греков!
И тут вошла мать с какой-то одеждой Кона, которую она брала чинить. Она не ожидала застать здесь сына.
– Рэй, – сказала она первое, что пришло ей в голову, – тебе пора поступать на работу. Надо нам поговорить с отцом и решить куда.
Мальчик встал и поплелся через двор, а мать шла следом, вяло стараясь припомнить, что она собиралась сказать греку, не окажись там ее сын. Мысли ее разбегались.
И потому она сейчас же забыла, что нужно что-то решить насчет мальчика. Удивительно хороши были нынче осенние дни. В это время года ветер всегда стихал. Птицы лениво взмывали ввысь и садились, где им угодно. Спелая айва шлепалась о землю и быстро загнивала; Эми сидела на ступеньках, не в силах подбирать ее. Все очертания, будь то дерево, или изгородь, или шаткий остов жалкого сарайчика, были четко и накрепко врезаны в неподвижный осенний пейзаж. И если врывался в эту неподвижность человек, он принимал какой-то новый облик или растворялся в ней. Она смотрела на мужа, идущего по жнивью. Он уже начал как-то усыхать. Шея совсем стариковская. А вдруг она найдет его лежащим в траве и на лице его будет новое, незнакомое ей выражение? Да нет, с чего бы ему? Ноги его крепко держат, а взгляд все такой же уверенный и твердый. Но она похолодела оттого, что ей могла прийти в голову такая мысль, и еще больше – оттого, что ведь это и вправду может случиться.
И, стараясь согреться, она потерла свои сильные руки сквозь рукава старенькой вязаной кофты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173