Будто мне больше делать нечего!..
У меня начинает болеть голова. В душе клубится тоска.
– Ну ладно, я пойду, – устало говорю я, – кофейку, может, выпью… Разбирайтесь тут сами. – Я машу бутылкой в сторону спящего и выхожу в дверь.
– Ты-то сам как? – мрачно спрашивает Алферов, показывая глазами на коньяк. – До сцены доберешься?
– Ну так!
Да, блин, мне ведь еще петь… О Господи! Никакого тебе покоя. В горле свербит, голова тяжелая. Я захожу в сортир и иду к раковине. Включаю воду и жду, когда она немного стечет. Стою и жду, облокотившись на шаткую раковину, пытаясь рассмотреть себя в мутное, треснувшее зеркало. Ни хрена не видно, кроме каких-то контуров, волос и щетины… Ладно, наплевать. Я с трудом наклоняюсь, чтобы не покачнуться и лбом окончательно не добить зеркало, и пью воду. Она с каким-то болотным привкусом, как в Питере, но какая еще может быть, к черту, вода в этом древнем подвале? Зато холодная.
Попив, я понимаю, что это еще не все, что я мог бы сделать в туалете. Я задумываюсь, а потом решительно направляюсь в кабинку с унитазом. Здесь относительно чисто, пахнет то ли карболкой, то ли хлоркой – въевшийся мне в память запах школьного сортира… Да, надо пописать. Как-то я давно не писал, а тут еще перед глазами лежит обдувшийся Иванов со своей лужей. Надо подстраховаться. Извлеченный Мася никак не реагирует, видимо, совсем сомлел, но исправно выдает мощную струю, исходящую паром. Часть капель орошает мне штаны, но мне все равно… Я запихиваю Масю обратно и собираюсь выйти, но что-то меня тревожит… Что же меня тревожит?.. «А поднял ли ты, Андрей Степанов, как Русский Новой Формации, достойный войти в дружную семью европейских народов, стульчак?» – думаю я. И с горечью вижу, что стульчака-то и нету! Нету стульчака!.. А на нет – и суда нет. А как же тогда… А-а, ладно… Вот гениальное решение всех насущных проблем. Ах как это по-нашему!
Выйдя из туалета, я застываю. Куда идти? В буфет – душа не принимает, видеть уже никого не могу, да и дышать там нечем… В подсобке сладко спит обоссанный Иванов, и около него хлопочет сердобольная Вера. Сейчас, наверное, по собственной инициативе подтирает за ним… Барды, ебенать! Сливки общества. Цвет российской культуры… Может, запереться в сортире и покемарить на толчке? Нет, начнут ломиться. Не дадут расслабиться.
Голова болит все сильнее. Вот еб твою мать! Прямо каторга какая-то эти бардовские концерты… Посижу на стуле в коридоре. Только бы никто не заметил, не подошел с разговором. Или пускай подходят, но с колой… Я плюхаюсь на стул, ставлю бутылку между ног, крепко сжимаю, чтобы не спиздили, и закрываю глаза. И меня тут же начинает вместе со стулом медленно вращать вокруг оси. Я трясу головой, пытаюсь сосредоточиться и привести себя в состояние равновесия, но стул плавно отрывается от пола и, описывая круги, поднимается в воздух… Все выше и выше… У меня захватывает дух, я испуганно наклоняюсь, чтобы не треснуться затылком об потолок, и быстро открываю глаза… Я сижу на самом кончике стула, наклонившись вперед до такой степени, что упираюсь ладонями в пол. Бутылка лежит на полу, но каким-то чудом не разлилась. Слава тебе, Господи! Я с кряхтеньем отлепляюсь от пола, усаживаюсь поглубже и испуганно оглядываюсь: нет ли свидетелей моего падения? Нет, все в буфете. Чего-то я того… Не этого… Не хватало только еще описаться. В духе барда Иванова. Совсем огорчить Алферова. Хорошо бы сейчас кофейку… Он оттягивает. Я делаю глоток коньяка. Не слишком глубокий, чтобы не полез обратно. Где же ты, мой тихий Ангел с холодной колой?.. Или с чашкой «Нескафе»… Лицо мое обжигает так, что я зажмуриваюсь. В животе образуется вакуум, черная дыра. Словно весь я распадаюсь на молекулы, улетучиваюсь в пространство. Теряю ориентацию. Перед глазами плывет и темнеет. Я плотнее вдавливаюсь в стул, чтобы сохранить равновесие, и мне становится страшно. Холодный пот выступает на лбу, противно зябнет тело. И такая душевная слабость охватывает меня, что хочется заплакать… Как будто я опять остался совсем один, Нигде, только вот покоя здесь нету… Нет ощущения радости и счастья…
Надо работать, надо работать…
Надо что-то делать. Что-то я должен был делать…
Я сижу с открытыми глазами и смотрю вперед. Там, впереди, клубится что-то голубое. Я страшно напрягаю зрение, разум, всего себя. И вижу стену. Голубую стену алферовского «Поворота»… А что, собственно, я здесь делаю? Почему я не дома? Я хочу лежать в койке Николая Степановича совершенно один, прихлебывая крепкий, заваренный в кружке чай, и тупо смотреть телевизор. Что-нибудь доброе, вялотекущее, про животных, где однорукий и одноногий австралийский океанолог с восторженной улыбкой, время от времени искажаемой нервной гримасой, рассказывает о добродушном и безобидном характере акул. И еще я люблю смотреть про негров. Не про афроамериканских придурков, на которых так стараются быть похожими наши глупые молодые поп-звезды, а про настоящих, из какой-нибудь Зимбабве, неделями бродящих по джунглям и саваннам, питаясь всякой дрянью, и устраивающих настоящий праздник с песнями и плясками по поводу поедания загнанного вомбата. И ни хуя им больше не нужно – ни стиральных машин, ни квартир, ни денег, ни духовности, ни джипов, ни бардовских песен. И они правы, ебенать, – разве все это можно есть? Мы все тут, в конце концов, охуеем, спятим, рехнемся, сопьемся, перебьем друг друга от нашей жадности, зависти, величия, духовности, тоски, а масаи так и будут бродить по своим лесам, как бродили тысячу лет, и петь песни по единственному разумному поводу, существующему для этого в мире, – туго набитое после длительного воздержания брюхо. А у нас наоборот, у нас поют, чтобы набить брюхо. И как их не разнесет, я не понимаю, всех этих звезд, засоривших своими опостылевшими физиономиями все концерты, все телеканалы, все журналы, вырывающих друг у друга куски изо рта, готовых прилюдно обосрать кого угодно и полюбить кого угодно, только чтобы остаться на плаву и заработать еще сколько-то там тысяч зеленых. Неужели им все мало?.. Когда-нибудь новый Карамзин напишет историю постперестроечной России, и эпиграфом он выберет: «Жадность фраера сгубила».
Я замечаю, что взгляд мой упал на бутылку коньяка, стоящую у моих ног. А не выпить ли мне?.. Я, кстати, давно не пил. Давящая тяжесть, сковывающая мое тело, периодически сменяется накатывающими волнами невероятной легкости, от которой я, кажется, вот-вот взлечу к потолку и прилипну к нему, как воздушный шар. Да-да… Надо выпить…
Я с трудом поднимаю бутылку, понимая с радостью, что она еще почти полная, и лью коньяк в себя. Он уже лишен какого-либо вкуса, только слегка пощипывает язык. Я останавливаюсь только тогда, когда пары наполняют всего меня до такой степени, что еще немного – и я лопну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
У меня начинает болеть голова. В душе клубится тоска.
– Ну ладно, я пойду, – устало говорю я, – кофейку, может, выпью… Разбирайтесь тут сами. – Я машу бутылкой в сторону спящего и выхожу в дверь.
– Ты-то сам как? – мрачно спрашивает Алферов, показывая глазами на коньяк. – До сцены доберешься?
– Ну так!
Да, блин, мне ведь еще петь… О Господи! Никакого тебе покоя. В горле свербит, голова тяжелая. Я захожу в сортир и иду к раковине. Включаю воду и жду, когда она немного стечет. Стою и жду, облокотившись на шаткую раковину, пытаясь рассмотреть себя в мутное, треснувшее зеркало. Ни хрена не видно, кроме каких-то контуров, волос и щетины… Ладно, наплевать. Я с трудом наклоняюсь, чтобы не покачнуться и лбом окончательно не добить зеркало, и пью воду. Она с каким-то болотным привкусом, как в Питере, но какая еще может быть, к черту, вода в этом древнем подвале? Зато холодная.
Попив, я понимаю, что это еще не все, что я мог бы сделать в туалете. Я задумываюсь, а потом решительно направляюсь в кабинку с унитазом. Здесь относительно чисто, пахнет то ли карболкой, то ли хлоркой – въевшийся мне в память запах школьного сортира… Да, надо пописать. Как-то я давно не писал, а тут еще перед глазами лежит обдувшийся Иванов со своей лужей. Надо подстраховаться. Извлеченный Мася никак не реагирует, видимо, совсем сомлел, но исправно выдает мощную струю, исходящую паром. Часть капель орошает мне штаны, но мне все равно… Я запихиваю Масю обратно и собираюсь выйти, но что-то меня тревожит… Что же меня тревожит?.. «А поднял ли ты, Андрей Степанов, как Русский Новой Формации, достойный войти в дружную семью европейских народов, стульчак?» – думаю я. И с горечью вижу, что стульчака-то и нету! Нету стульчака!.. А на нет – и суда нет. А как же тогда… А-а, ладно… Вот гениальное решение всех насущных проблем. Ах как это по-нашему!
Выйдя из туалета, я застываю. Куда идти? В буфет – душа не принимает, видеть уже никого не могу, да и дышать там нечем… В подсобке сладко спит обоссанный Иванов, и около него хлопочет сердобольная Вера. Сейчас, наверное, по собственной инициативе подтирает за ним… Барды, ебенать! Сливки общества. Цвет российской культуры… Может, запереться в сортире и покемарить на толчке? Нет, начнут ломиться. Не дадут расслабиться.
Голова болит все сильнее. Вот еб твою мать! Прямо каторга какая-то эти бардовские концерты… Посижу на стуле в коридоре. Только бы никто не заметил, не подошел с разговором. Или пускай подходят, но с колой… Я плюхаюсь на стул, ставлю бутылку между ног, крепко сжимаю, чтобы не спиздили, и закрываю глаза. И меня тут же начинает вместе со стулом медленно вращать вокруг оси. Я трясу головой, пытаюсь сосредоточиться и привести себя в состояние равновесия, но стул плавно отрывается от пола и, описывая круги, поднимается в воздух… Все выше и выше… У меня захватывает дух, я испуганно наклоняюсь, чтобы не треснуться затылком об потолок, и быстро открываю глаза… Я сижу на самом кончике стула, наклонившись вперед до такой степени, что упираюсь ладонями в пол. Бутылка лежит на полу, но каким-то чудом не разлилась. Слава тебе, Господи! Я с кряхтеньем отлепляюсь от пола, усаживаюсь поглубже и испуганно оглядываюсь: нет ли свидетелей моего падения? Нет, все в буфете. Чего-то я того… Не этого… Не хватало только еще описаться. В духе барда Иванова. Совсем огорчить Алферова. Хорошо бы сейчас кофейку… Он оттягивает. Я делаю глоток коньяка. Не слишком глубокий, чтобы не полез обратно. Где же ты, мой тихий Ангел с холодной колой?.. Или с чашкой «Нескафе»… Лицо мое обжигает так, что я зажмуриваюсь. В животе образуется вакуум, черная дыра. Словно весь я распадаюсь на молекулы, улетучиваюсь в пространство. Теряю ориентацию. Перед глазами плывет и темнеет. Я плотнее вдавливаюсь в стул, чтобы сохранить равновесие, и мне становится страшно. Холодный пот выступает на лбу, противно зябнет тело. И такая душевная слабость охватывает меня, что хочется заплакать… Как будто я опять остался совсем один, Нигде, только вот покоя здесь нету… Нет ощущения радости и счастья…
Надо работать, надо работать…
Надо что-то делать. Что-то я должен был делать…
Я сижу с открытыми глазами и смотрю вперед. Там, впереди, клубится что-то голубое. Я страшно напрягаю зрение, разум, всего себя. И вижу стену. Голубую стену алферовского «Поворота»… А что, собственно, я здесь делаю? Почему я не дома? Я хочу лежать в койке Николая Степановича совершенно один, прихлебывая крепкий, заваренный в кружке чай, и тупо смотреть телевизор. Что-нибудь доброе, вялотекущее, про животных, где однорукий и одноногий австралийский океанолог с восторженной улыбкой, время от времени искажаемой нервной гримасой, рассказывает о добродушном и безобидном характере акул. И еще я люблю смотреть про негров. Не про афроамериканских придурков, на которых так стараются быть похожими наши глупые молодые поп-звезды, а про настоящих, из какой-нибудь Зимбабве, неделями бродящих по джунглям и саваннам, питаясь всякой дрянью, и устраивающих настоящий праздник с песнями и плясками по поводу поедания загнанного вомбата. И ни хуя им больше не нужно – ни стиральных машин, ни квартир, ни денег, ни духовности, ни джипов, ни бардовских песен. И они правы, ебенать, – разве все это можно есть? Мы все тут, в конце концов, охуеем, спятим, рехнемся, сопьемся, перебьем друг друга от нашей жадности, зависти, величия, духовности, тоски, а масаи так и будут бродить по своим лесам, как бродили тысячу лет, и петь песни по единственному разумному поводу, существующему для этого в мире, – туго набитое после длительного воздержания брюхо. А у нас наоборот, у нас поют, чтобы набить брюхо. И как их не разнесет, я не понимаю, всех этих звезд, засоривших своими опостылевшими физиономиями все концерты, все телеканалы, все журналы, вырывающих друг у друга куски изо рта, готовых прилюдно обосрать кого угодно и полюбить кого угодно, только чтобы остаться на плаву и заработать еще сколько-то там тысяч зеленых. Неужели им все мало?.. Когда-нибудь новый Карамзин напишет историю постперестроечной России, и эпиграфом он выберет: «Жадность фраера сгубила».
Я замечаю, что взгляд мой упал на бутылку коньяка, стоящую у моих ног. А не выпить ли мне?.. Я, кстати, давно не пил. Давящая тяжесть, сковывающая мое тело, периодически сменяется накатывающими волнами невероятной легкости, от которой я, кажется, вот-вот взлечу к потолку и прилипну к нему, как воздушный шар. Да-да… Надо выпить…
Я с трудом поднимаю бутылку, понимая с радостью, что она еще почти полная, и лью коньяк в себя. Он уже лишен какого-либо вкуса, только слегка пощипывает язык. Я останавливаюсь только тогда, когда пары наполняют всего меня до такой степени, что еще немного – и я лопну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74