- Одновременно с ростом прогресса растет и сложность жизни... Круг ее расширяется и будет расширяться бесконечно, как бесконечна вселенная... Борьба за существование есть вечный закон и прекратится только тогда, когда прекратится самое существование.
- Значит, вы не верите в лучшие формы жизни?
- В новые - да, в лучшие - нет.
- Почему же?
- Потому, что человек счастлив и несчастен не оттого, что ему причиняется зло или добро, а потому, что в нем есть врожденная способность к страданию и наслаждению.
- Это парадокс!
- Нет - только правда. Есть люди, которые съедают столько, сколько другие вчетвером; они будут голодны, если съедят порцию только трех человек... Те, которые живут на экваторе, страдают, когда температура ниже десяти градусов тепла, а те, что живут на Камчатке, рады, когда температура подымается выше двадцати градусов холода... То же самое во всех областях человеческих чувств, отношений и потребностей... Это не потому, что жизнь так плоха, а потому, что человеку свойственно чувство страдания... Каковы бы ни были условия его жизни, в них всегда окажется повод для страдания... Если бы житель каменного века мог перенестись в нашу жизнь мечтой, он подумал бы, что видит рай на земле... А мы вот дожили до его мечты и так же, если не больше, несчастны, как и он... Я не верю в золотой век.
- Ну, знаете... - с невольным холодком в душе сказал Аладьев, - ^ это какая-то дьявольская религия безверия!.. Извините меня, но я не верю, чтобы вы говорили искренне...
- Напрасно, - холодно улыбнулся Шевырев.
- Но ведь это ужасно!
- Я и не говорю, что хорошо.
Аладьев остановился посреди комнаты и молча смотрел на своего гостя.
- Ну, хорошо... - начал он опять. - Если это так, то в чем же виноваты люди?.. Это закон природы, и больше ничего... Кого же винить и за что ненавидеть несчастных людей?
Шевырев поднял голову.
- Я ненавижу людей только за обман. Если бы те, кому выгодно было обеспечить себе сытую жизнь, не обманывали нас несбыточными надеждами и бессмысленными идеалами, может быть, давно уже люди прекратили свою жизнь и не было бы всех страданий прошедшего, настоящего и будущего...
- Но тогда бы и род человеческий прекратился?
- Да.
- Во имя чего?
- Во имя прекращения бесполезных страданий.
Аладьев замолчал и с искренним сожалением смотрел на своего собеседника. Теперь он понял, отчего такая ясность и холодность глаз и такое страшное спокойствие: у этого человека в душе была вечная тьма и пустыня. Ни радостей, ни сожаления, ни веры, ни неверия, ни надежд - ничего! Оставалось, быть может, одно острое отвращение и жажда мести, но и мести безличной.
Шевырев быстро зашевелил пальцами, подумал и вдруг встал.
- До свиданья, - сказал он. - Я немного устал с дороги... и я редко говорю так много...
Аладьев задумчиво пожал ему руку. А когда Шевырев уже отворял дверь, быстро спросил:
- А скажите... вы действительно рабочий?
Шевырев улыбнулся.
- Что ж тут удивительного? Да.
И вышел, плотно закрыв за собой дверь.
Аладьев долго ходил взад и вперед по комнате, с ожесточением куря папиросы и мысленно продолжая спор. Теперь, когда противник его молчал и только слушал, возражения казались неопровержимыми, и Аладьев мало-помалу замечтался. Грядущая жизнь в виде смутного, но светлого видения стала вырисовываться перед его глазами. И как-то странно русский мужик, огромный непонятный народ, которому столько великих людей, полных простой и крепкой веры в правду, дали имя народа-Богоносца, опять овладел его мыслью. Ему представилось необозримое марево полей, лесов и деревень, серых, убогих и печальных, на просторе которых в тишине и тайне вечного труда великий народ-страстотерпец терпеливо растит свою кроткую правду, - правду будущей справедливой жизни человеческой. Это было смутно и громадно и подымало, и терзало душу Аладьева. Ему хотелось написать что-то колоссальное: одним взмахом, грудами образов, полных силы и правды и спаянных одною великой мыслью, выразить то, что так мучило и радовало его. Голова загорелась, на глазах выступали слезы, и казалось, что это так возможно, так близко и достижимо. Но трепетное сознание своего бессилия обескрыливало душу.
"Где мне!"
Аладьев тяжело вздохнул и подумал с облегчающим сердце смирением:
"Ну, что ж... Не я, так другой! А я буду делать свое дело".
Он еще постоял посреди комнаты, бессознательно глядя затуманившимися глазами на портрет Толстого, зорко и пронзительно смотревший со стены.
Потом, допив восьмой стакан уже совсем жидкого чая и вспотев, Аладьев забрал свои папиросы, лампу, потянулся всей спиной и сел за письменный стол, покрытый газетной бумагой.
Он сидел долго, почти до утра, и все писал. Лампа давала мало света, и вся комната была в тени. Только ярко освещались большая длинноносая голова и крепкие мужицкие руки, усердно и старательно водившие пером.
С усердием и трудом писал он о том, как умирают казнимые за правду крестьяне: просто, без слов, не делая из этого подвига, не ожидая восторгов и гимнов, сосредоточенно и спокойно, как будто зная что-то, чего другие не знают.
Дым густыми клубами медленно всползал мимо лампы и пропадал в сумраке. Было слышно только, как перо скрипело по бумаге да изредка трещал стул, когда Аладьев нервно двигался в каких-то ему одному известных потугах напряженной мысли.
В квартире все молчало, и темная ночь смотрела в окно. Трудно было представить себе, что ее глухой мрак только кажется таким, а где-то там, за крышами домов, на широких улицах горят и блестят тысячи живых огней, движется торопливая болтающая толпа, открыты рестораны, сверкают на вечерах голые плечи, в театрах гремят красивые голоса; говорят, влюбляются, борются за жизнь, и живут, и умирают люди.
За стеной, на твердой кровати, неподвижно лежал Шевырев, и холодные, широко открытые глаза его с непоколебимым выражением смотрели во тьму.
II
Единственное окно комнаты Шевырева выходило в стену, над которой тянулась узкая полоска серого неба, прорезанного закопченными трубами. Комната эта носила несколько странный характер: от совершенно голых стен в ней казалось чересчур светло и холодно, на полу не виднелось ни малейшей соринки, на столе не было ни одной вещи, и если бы не сам Шевырев, совершенно нелепо сидевший не у окна, не около стола, а у запертой двери в соседнюю комнату, нельзя было бы подумать, что здесь кто-нибудь живет.
Прямо и неподвижно, только чуть-чуть перебирая пальцами на коленях, Шевырев сидел спиной к двери на единственном стуле, который сам перетащил туда. Глаза его смотрели холодно и безучастно, точно он машинально изучал свою кровать, похожую на больничную койку, но по едва заметному движению в сторону каждого звука видно было, что он чутко прислушивается ко всему происходящему в квартире.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
- Значит, вы не верите в лучшие формы жизни?
- В новые - да, в лучшие - нет.
- Почему же?
- Потому, что человек счастлив и несчастен не оттого, что ему причиняется зло или добро, а потому, что в нем есть врожденная способность к страданию и наслаждению.
- Это парадокс!
- Нет - только правда. Есть люди, которые съедают столько, сколько другие вчетвером; они будут голодны, если съедят порцию только трех человек... Те, которые живут на экваторе, страдают, когда температура ниже десяти градусов тепла, а те, что живут на Камчатке, рады, когда температура подымается выше двадцати градусов холода... То же самое во всех областях человеческих чувств, отношений и потребностей... Это не потому, что жизнь так плоха, а потому, что человеку свойственно чувство страдания... Каковы бы ни были условия его жизни, в них всегда окажется повод для страдания... Если бы житель каменного века мог перенестись в нашу жизнь мечтой, он подумал бы, что видит рай на земле... А мы вот дожили до его мечты и так же, если не больше, несчастны, как и он... Я не верю в золотой век.
- Ну, знаете... - с невольным холодком в душе сказал Аладьев, - ^ это какая-то дьявольская религия безверия!.. Извините меня, но я не верю, чтобы вы говорили искренне...
- Напрасно, - холодно улыбнулся Шевырев.
- Но ведь это ужасно!
- Я и не говорю, что хорошо.
Аладьев остановился посреди комнаты и молча смотрел на своего гостя.
- Ну, хорошо... - начал он опять. - Если это так, то в чем же виноваты люди?.. Это закон природы, и больше ничего... Кого же винить и за что ненавидеть несчастных людей?
Шевырев поднял голову.
- Я ненавижу людей только за обман. Если бы те, кому выгодно было обеспечить себе сытую жизнь, не обманывали нас несбыточными надеждами и бессмысленными идеалами, может быть, давно уже люди прекратили свою жизнь и не было бы всех страданий прошедшего, настоящего и будущего...
- Но тогда бы и род человеческий прекратился?
- Да.
- Во имя чего?
- Во имя прекращения бесполезных страданий.
Аладьев замолчал и с искренним сожалением смотрел на своего собеседника. Теперь он понял, отчего такая ясность и холодность глаз и такое страшное спокойствие: у этого человека в душе была вечная тьма и пустыня. Ни радостей, ни сожаления, ни веры, ни неверия, ни надежд - ничего! Оставалось, быть может, одно острое отвращение и жажда мести, но и мести безличной.
Шевырев быстро зашевелил пальцами, подумал и вдруг встал.
- До свиданья, - сказал он. - Я немного устал с дороги... и я редко говорю так много...
Аладьев задумчиво пожал ему руку. А когда Шевырев уже отворял дверь, быстро спросил:
- А скажите... вы действительно рабочий?
Шевырев улыбнулся.
- Что ж тут удивительного? Да.
И вышел, плотно закрыв за собой дверь.
Аладьев долго ходил взад и вперед по комнате, с ожесточением куря папиросы и мысленно продолжая спор. Теперь, когда противник его молчал и только слушал, возражения казались неопровержимыми, и Аладьев мало-помалу замечтался. Грядущая жизнь в виде смутного, но светлого видения стала вырисовываться перед его глазами. И как-то странно русский мужик, огромный непонятный народ, которому столько великих людей, полных простой и крепкой веры в правду, дали имя народа-Богоносца, опять овладел его мыслью. Ему представилось необозримое марево полей, лесов и деревень, серых, убогих и печальных, на просторе которых в тишине и тайне вечного труда великий народ-страстотерпец терпеливо растит свою кроткую правду, - правду будущей справедливой жизни человеческой. Это было смутно и громадно и подымало, и терзало душу Аладьева. Ему хотелось написать что-то колоссальное: одним взмахом, грудами образов, полных силы и правды и спаянных одною великой мыслью, выразить то, что так мучило и радовало его. Голова загорелась, на глазах выступали слезы, и казалось, что это так возможно, так близко и достижимо. Но трепетное сознание своего бессилия обескрыливало душу.
"Где мне!"
Аладьев тяжело вздохнул и подумал с облегчающим сердце смирением:
"Ну, что ж... Не я, так другой! А я буду делать свое дело".
Он еще постоял посреди комнаты, бессознательно глядя затуманившимися глазами на портрет Толстого, зорко и пронзительно смотревший со стены.
Потом, допив восьмой стакан уже совсем жидкого чая и вспотев, Аладьев забрал свои папиросы, лампу, потянулся всей спиной и сел за письменный стол, покрытый газетной бумагой.
Он сидел долго, почти до утра, и все писал. Лампа давала мало света, и вся комната была в тени. Только ярко освещались большая длинноносая голова и крепкие мужицкие руки, усердно и старательно водившие пером.
С усердием и трудом писал он о том, как умирают казнимые за правду крестьяне: просто, без слов, не делая из этого подвига, не ожидая восторгов и гимнов, сосредоточенно и спокойно, как будто зная что-то, чего другие не знают.
Дым густыми клубами медленно всползал мимо лампы и пропадал в сумраке. Было слышно только, как перо скрипело по бумаге да изредка трещал стул, когда Аладьев нервно двигался в каких-то ему одному известных потугах напряженной мысли.
В квартире все молчало, и темная ночь смотрела в окно. Трудно было представить себе, что ее глухой мрак только кажется таким, а где-то там, за крышами домов, на широких улицах горят и блестят тысячи живых огней, движется торопливая болтающая толпа, открыты рестораны, сверкают на вечерах голые плечи, в театрах гремят красивые голоса; говорят, влюбляются, борются за жизнь, и живут, и умирают люди.
За стеной, на твердой кровати, неподвижно лежал Шевырев, и холодные, широко открытые глаза его с непоколебимым выражением смотрели во тьму.
II
Единственное окно комнаты Шевырева выходило в стену, над которой тянулась узкая полоска серого неба, прорезанного закопченными трубами. Комната эта носила несколько странный характер: от совершенно голых стен в ней казалось чересчур светло и холодно, на полу не виднелось ни малейшей соринки, на столе не было ни одной вещи, и если бы не сам Шевырев, совершенно нелепо сидевший не у окна, не около стола, а у запертой двери в соседнюю комнату, нельзя было бы подумать, что здесь кто-нибудь живет.
Прямо и неподвижно, только чуть-чуть перебирая пальцами на коленях, Шевырев сидел спиной к двери на единственном стуле, который сам перетащил туда. Глаза его смотрели холодно и безучастно, точно он машинально изучал свою кровать, похожую на больничную койку, но по едва заметному движению в сторону каждого звука видно было, что он чутко прислушивается ко всему происходящему в квартире.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26