– отвечал хор.
– … паки мя возвративший в землю, от нея же взят бысть…
Было трудно и тяжело дышать: странные слова навевали жуткую грусть, сладкий запах ладана кружил голову, в окна лился холодный белый свет, и бледно таял вверху, в светлом куполе, грозный Бог Саваоф… Мягко и отчетливо читал голос:
– … воистину суета всяческая, житие же сень и соние, ибо всуе мятется всяк земнородный, яко же рече писание егда мир приобрящем, тогда во гроб вселимся… тем же, Христе Боже, представивишаго раба Твоего упокой…
«Странно как! – думал в сторонке заглядевшийся на огоньки свечей молоденький корнет, тот самый, который старался прицепить на гроб венок, – если все суета, тогда зачем же мы и живем? И как это – когда мир приобрящем, тут сейчас и в гроб вселимся?.. Непонятно как-то… А впрочем, это, должно быть, только так полагается…»
– … аможе вси человецы пойдем, надгробное рыдание творяще песнь аллилуйя…
– Со святыми упокой, Христе…
– Кая житейская сладость пребывает печали непричастна, кая ли слава стоит на земле непреложна… вся сени немощнейша, вся соний прелестнейша… единым мгновением и вся сия смерть приемлет…
Голоса странно и невыразимо грустно сплетались, сходились, расходились и замирали, стеная. Молоденькому корнету взгрустнулось и захотелось плакать.
– … плачу и рыдаю, егда помышляю смерть и вижду во гробе лежащу, по образу Божию созданную нашу красоту, безобразну, бесславну, не имущую вида…
«Да, это ужасно!» – с тоской думал молоденький корнет, чувствуя, что у него неудержимо щиплет в носу.
Все продолжались бесконечно эти голоса, и, замирая, откликался хор. Иногда начинали петь что-то длинное и громкое, точно обещая какую-то радость, а потом опять грустно и безнадежно читал одинокий равнодушный голос. Становилось тяжело стоять, и казалось, что этому конца не будет.
«Господи, как долго! – с тоской подумал молоденький корнет. – А странно: вот он лежит и ничего не слышит… Нам грустно, а ему уже все равно… Хоть бы конец скорее!.. И неужели он ничего не чувствует?.. Так-таки ничего… даже не чувствует, что уже ничего не чувствует?..»
Молоденький корнет засмотрелся на высоко возвышающийся мертвый профиль, смутно очерченный под дымкой кисеи. Краем уха он слышал те же непонятные слова и перепевы хора, но мысли его расплывались, – он задумался.
Представилось ему, что рано или поздно, а будет и он сам лежать вот так же, под белой кисеей со смертным венчиком на лбу и сложенными на груди руками… Так же будут петь и кадить вокруг него, так же будет литься в окна холодный белый свет и высоко в куполе будет так же плавать Бог Саваоф с распростертыми, не то благословляющими, не то проклинающими руками… Но он уже ничего не будет видеть и слышать… И это будет, непременно будет!.. Это ничего не значит, что вчера кутили у Назимова, и он проиграл пятьдесят рублей поручику Колпакову… ничего не значит, что он сейчас живой, стоит, слушает и думает… ничего не значит, что Катя вчера рассердилась за то, что он хотел поцеловать ее, и ударила его по рукам… милая Катя!.. И все-таки он будет лежать и ничего не видеть и не слышать!.. Страшно!.. И как это никто как будто и не думает об этом? Об этом, в сущности, только и надо думать, потому что в конце концов только ведь это и будет!.. Неужели будет?
Молоденький корнет попробовал, как это будет, и закрыл глаза. Но сейчас же с испугом открыл.
– … зряще мя безгласна и бездыханна, восплачите о мне, братие и друзи, сродницы и знаемии… но приидите вси любящие мя и целуйте мя последним целованием!..
«Бедный, бедный Краузе!» – подумал молоденький корнет, и слезы повисли у него на ресницах.
Кругом все тронулось и зашевелилось: происходил обряд последнего целования. Один за другим подымались на ступеньки помоста офицеры, торопливо крестились и, испуганно оглянувшись на мертвое, незнакомое, обезображенное лицо со строго сомкнутыми губами, кое-как целовали костяную, холодом веющую руку и так же торопливо отходили.
Голоса стихли. Опять послышались шаги по шуршащим плитам и громкий стук отставляемых подсвечников. Из толпы вытянулась чья-то рука с заскорузлыми пальцами и потушила свечу… тоненький дымок закружился в сторону…
Опять началась торопливая и неловкая суета. Послышался частый отчетливый стук молотка по гвоздю, мягко уходящему в свежее дерево. Потом гроб поднялся, точно вздохнул, заколыхался и опустился вниз. Толпа повалила из церкви.
Звоном и дребезжанием встретила гроб старенькая колокольня. «Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный…» – опять запел хор. Черные ризы священников уже виднелись далеко впереди между могил и крестов.
День был белый, светлый.
В прозрачном холодке осени неуловимо стоял тонкий запах увядающей листвы. Небо было ровно и высоко, и на всем лежал его холодный отсвет на желтых деревьях, на порыжелой траве, на черном бархате риз, на серебряных эполетах офицеров, на горбатой крышке гроба, опустившегося у самого края глубокой рыжей ямы… Листья уже почти облетели, и на кладбище казалось до странности пусто и светло. Сквозь дальние кресты и деревья просвечивало голое поле; широко и тоскливо было там, безграничная грусть степей смотрела с дальних синеющих горизонтов. Тихо умирала кругом бледная природа, неподвижно стояли деревья, беззвучно роняя желтые листья.
Торопливо и невнятно дочитывал что-то мягкий старческий голос, удивительно слабый под необъятным куполом белого высокого неба:
– … вечная твоя память, брате наш…
– Вечная… вечная… вечная память! – громко, точно в отчаянии, завопил хор, задребезжали, перебивая и перезванивая друг друга, колокола. Поднялась суета; появились откуда-то солдаты с лопатами, задвигались люди, медленно тронулась крышка гроба и, покачиваясь, сползла в яму, где нет ни света, ни жизни, но смерть бесконечная.
За оградой с треском разорвался короткий и сухой залп… Толстый поручик Иванов с напряженным красным лицом, в фуражке, сбитой на затылок, распоряжался там.
Все вздрогнули… Шелохнулись веточки деревьев, и несколько листьев, кружась, полетели в яму, точно прощальный привет земли. За каменной осыпавшейся оградой видны были торопливо подымающиеся тонкие дула винтовок и озабоченные солдатские лица. Еще залп… еще… Громче запели попы, и с внезапным глухим стуком посыпалась земля.
– Ровней, Степанов!.. С того боку засыпай!.. – послышались озабоченные, до странности простые и живые голоса.
Кончено! Нет больше нелепого корнета и не будет его никогда!
Вчера еще он беседовал с нами, смотрел на солнце, слышал живые звуки, целый уголок мира наполнял своей особенной, непонятной жизнью. Тысячи мелочей жили его духом – офицерский мундир, имя, лошадь, странная комната, лакированные сапоги, виолончель… Свои мысли, свои радости и страдания имел он… Но внезапно пришел час смертный, и опустел уголок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129
– … паки мя возвративший в землю, от нея же взят бысть…
Было трудно и тяжело дышать: странные слова навевали жуткую грусть, сладкий запах ладана кружил голову, в окна лился холодный белый свет, и бледно таял вверху, в светлом куполе, грозный Бог Саваоф… Мягко и отчетливо читал голос:
– … воистину суета всяческая, житие же сень и соние, ибо всуе мятется всяк земнородный, яко же рече писание егда мир приобрящем, тогда во гроб вселимся… тем же, Христе Боже, представивишаго раба Твоего упокой…
«Странно как! – думал в сторонке заглядевшийся на огоньки свечей молоденький корнет, тот самый, который старался прицепить на гроб венок, – если все суета, тогда зачем же мы и живем? И как это – когда мир приобрящем, тут сейчас и в гроб вселимся?.. Непонятно как-то… А впрочем, это, должно быть, только так полагается…»
– … аможе вси человецы пойдем, надгробное рыдание творяще песнь аллилуйя…
– Со святыми упокой, Христе…
– Кая житейская сладость пребывает печали непричастна, кая ли слава стоит на земле непреложна… вся сени немощнейша, вся соний прелестнейша… единым мгновением и вся сия смерть приемлет…
Голоса странно и невыразимо грустно сплетались, сходились, расходились и замирали, стеная. Молоденькому корнету взгрустнулось и захотелось плакать.
– … плачу и рыдаю, егда помышляю смерть и вижду во гробе лежащу, по образу Божию созданную нашу красоту, безобразну, бесславну, не имущую вида…
«Да, это ужасно!» – с тоской думал молоденький корнет, чувствуя, что у него неудержимо щиплет в носу.
Все продолжались бесконечно эти голоса, и, замирая, откликался хор. Иногда начинали петь что-то длинное и громкое, точно обещая какую-то радость, а потом опять грустно и безнадежно читал одинокий равнодушный голос. Становилось тяжело стоять, и казалось, что этому конца не будет.
«Господи, как долго! – с тоской подумал молоденький корнет. – А странно: вот он лежит и ничего не слышит… Нам грустно, а ему уже все равно… Хоть бы конец скорее!.. И неужели он ничего не чувствует?.. Так-таки ничего… даже не чувствует, что уже ничего не чувствует?..»
Молоденький корнет засмотрелся на высоко возвышающийся мертвый профиль, смутно очерченный под дымкой кисеи. Краем уха он слышал те же непонятные слова и перепевы хора, но мысли его расплывались, – он задумался.
Представилось ему, что рано или поздно, а будет и он сам лежать вот так же, под белой кисеей со смертным венчиком на лбу и сложенными на груди руками… Так же будут петь и кадить вокруг него, так же будет литься в окна холодный белый свет и высоко в куполе будет так же плавать Бог Саваоф с распростертыми, не то благословляющими, не то проклинающими руками… Но он уже ничего не будет видеть и слышать… И это будет, непременно будет!.. Это ничего не значит, что вчера кутили у Назимова, и он проиграл пятьдесят рублей поручику Колпакову… ничего не значит, что он сейчас живой, стоит, слушает и думает… ничего не значит, что Катя вчера рассердилась за то, что он хотел поцеловать ее, и ударила его по рукам… милая Катя!.. И все-таки он будет лежать и ничего не видеть и не слышать!.. Страшно!.. И как это никто как будто и не думает об этом? Об этом, в сущности, только и надо думать, потому что в конце концов только ведь это и будет!.. Неужели будет?
Молоденький корнет попробовал, как это будет, и закрыл глаза. Но сейчас же с испугом открыл.
– … зряще мя безгласна и бездыханна, восплачите о мне, братие и друзи, сродницы и знаемии… но приидите вси любящие мя и целуйте мя последним целованием!..
«Бедный, бедный Краузе!» – подумал молоденький корнет, и слезы повисли у него на ресницах.
Кругом все тронулось и зашевелилось: происходил обряд последнего целования. Один за другим подымались на ступеньки помоста офицеры, торопливо крестились и, испуганно оглянувшись на мертвое, незнакомое, обезображенное лицо со строго сомкнутыми губами, кое-как целовали костяную, холодом веющую руку и так же торопливо отходили.
Голоса стихли. Опять послышались шаги по шуршащим плитам и громкий стук отставляемых подсвечников. Из толпы вытянулась чья-то рука с заскорузлыми пальцами и потушила свечу… тоненький дымок закружился в сторону…
Опять началась торопливая и неловкая суета. Послышался частый отчетливый стук молотка по гвоздю, мягко уходящему в свежее дерево. Потом гроб поднялся, точно вздохнул, заколыхался и опустился вниз. Толпа повалила из церкви.
Звоном и дребезжанием встретила гроб старенькая колокольня. «Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный…» – опять запел хор. Черные ризы священников уже виднелись далеко впереди между могил и крестов.
День был белый, светлый.
В прозрачном холодке осени неуловимо стоял тонкий запах увядающей листвы. Небо было ровно и высоко, и на всем лежал его холодный отсвет на желтых деревьях, на порыжелой траве, на черном бархате риз, на серебряных эполетах офицеров, на горбатой крышке гроба, опустившегося у самого края глубокой рыжей ямы… Листья уже почти облетели, и на кладбище казалось до странности пусто и светло. Сквозь дальние кресты и деревья просвечивало голое поле; широко и тоскливо было там, безграничная грусть степей смотрела с дальних синеющих горизонтов. Тихо умирала кругом бледная природа, неподвижно стояли деревья, беззвучно роняя желтые листья.
Торопливо и невнятно дочитывал что-то мягкий старческий голос, удивительно слабый под необъятным куполом белого высокого неба:
– … вечная твоя память, брате наш…
– Вечная… вечная… вечная память! – громко, точно в отчаянии, завопил хор, задребезжали, перебивая и перезванивая друг друга, колокола. Поднялась суета; появились откуда-то солдаты с лопатами, задвигались люди, медленно тронулась крышка гроба и, покачиваясь, сползла в яму, где нет ни света, ни жизни, но смерть бесконечная.
За оградой с треском разорвался короткий и сухой залп… Толстый поручик Иванов с напряженным красным лицом, в фуражке, сбитой на затылок, распоряжался там.
Все вздрогнули… Шелохнулись веточки деревьев, и несколько листьев, кружась, полетели в яму, точно прощальный привет земли. За каменной осыпавшейся оградой видны были торопливо подымающиеся тонкие дула винтовок и озабоченные солдатские лица. Еще залп… еще… Громче запели попы, и с внезапным глухим стуком посыпалась земля.
– Ровней, Степанов!.. С того боку засыпай!.. – послышались озабоченные, до странности простые и живые голоса.
Кончено! Нет больше нелепого корнета и не будет его никогда!
Вчера еще он беседовал с нами, смотрел на солнце, слышал живые звуки, целый уголок мира наполнял своей особенной, непонятной жизнью. Тысячи мелочей жили его духом – офицерский мундир, имя, лошадь, странная комната, лакированные сапоги, виолончель… Свои мысли, свои радости и страдания имел он… Но внезапно пришел час смертный, и опустел уголок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129