Насмешки обступивших нас зевак были просто невыносимы. Но вот двенадцатого состоялся благополучный старт.
Экипаж из двадцати двух человек. То, что мне разрешат принять участие в качестве бортмеханика, долгое время оставалось под вопросом, поскольку я считался принадлежащим к числу тех, кто из чувства национального протеста разрушил наши последние четыре боевых воздушных корабля, которые стояли на техобслуживании в Фридрихсхафене, дабы оттуда передать их в руки врагу. Точно так же более семидесяти кораблей нашего военного флота — причем среди них было около дюжины боевых кораблей и линкоров — которые надлежало передать в руки англичанам, были затоплены нашими людьми в июне девятнадцатого года перед Скейп Фло .
Ну, союзники с места в карьер потребовали компенсации. Американец хотел выжать из нас три миллиона золотых марок. Тогда «Цеппелин» — Общество с ограниченной ответственностью предложило покрыть все долги поставкой воздушного корабля, созданного на основе новейших достижений техники. И поскольку американская военщина была более чем заинтересована в нашей новейшей модели, объем которой составлял 70000 кубометров гелия, сделка состоялась. LZ 126 предстояло доставить в Америку и сразу же после приземления передать в руки американцев.
Вот именно это многие из нас и восприняли как великий позор. И я в том числе. Разве мы и без того не были достаточно унижены? Разве позорный мир и без того не взвалил на нашу страну неподъемный груз? Мы, точнее сказать, некоторые из нас, носились с мыслью подорвать основу этой гнусной сделки. Мне долго пришлось бороться с собой, пока я не сумел отыскать в этой процедуре некоторый позитивный смысл. Но лишь когда я поклялся доктору Экенеру, которого все мы уважали как человека и капитана, отказаться от попыток саботажа, мне тоже разрешили лететь.
LZ 126 был наделен такой безупречной красотой, что и по сей день стоит у меня перед глазами. И однако мой ум с самого начала, еще когда мы летели над европейским континентом и прошли над седловиной Кот д'Ор всего лишь на высоте пятьдесят метров, был одержим идеей разрушения. Мы, хотя и были роскошно отделаны для перевозки двух дюжин пассажиров, таковых на борту не имели, если не считать несколько американских военных, которые, к слову сказать, круглосуточно за нами следили. Но когда над испанским побережьем, под Кап Ортегаль, нам пришлось одолевать воздушные ямы, когда наш корабль начало бросать и швырять, когда потребовались все, имевшиеся на борту руки, чтобы не сбиться с курса, военным же пришлось обратить все внимание на управление кораблем, на них вполне можно было напасть. Достаточно до срока сбросить емкости с горючим, чтобы произвести незапланированную посадку. Это искушение я ощутил вторично, когда под нами проплывали Азоры. День и ночь меня раздирали сомнения, я ощущал вызов, я подыскивал удобный случай. И даже когда уже над Нью-Фаундлендской банкой мы поднялись на высоту две тысячи метров и немного спустя, во время шторма лопнул один трос, я все более страстно желал отвратить приближающийся позор передачи нашего LZ J26, но так и остался при своем желании.
Из-за чего я колебался? Уж наверняка не из страха. Ведь в конце концов, и во время войны, когда наш самолет над Лондоном попадал в перекрестие прожекторов, меня в любую минуту могли сбить. Нет, страха я не испытывал. Меня единственно парализовала воля доктора Эккенера, парализовала, хотя и не убедила. Он настаивал на том, чтобы несмотря на весь произвол стран-победительниц противопоставить этому произволу доказательство немецких достижений, пусть даже в форме нашей серебристо-мерцающей небесной сигары. Вот перед этой волей я и склонился вплоть до полнейшего смирения, ибо пустяковая, чисто символическая авария не произвела бы впечатления, тем более что американцы выслали нам навстречу два крейсера, с которыми мы поддерживали постоянный радиоконтакт. В случае аварийной ситуации они поспешили бы нам на помощь, причем не только при усилении встречного ветра, но и при малейшей попытке саботажа.
Лишь сегодня я понимаю, что мой отказ от освободительного поступка был вполне разумен. Но уже и тогда, когда наш LZ 126 приближался к Нью-Йорку, когда 15-го октября нас из рассветного тумана приветствовала Статуя Свободы, когда мы летели вверх по заливу, когда, наконец, вся столица с горными цепями своих небоскребов лежала под нами и все стоявшие в порту корабли приветствовали нас воем сирен, когда мы дважды на средней высоте пролетели взад и вперед над всем Бродвеем, а затем набрали высоту в три тысячи метров, чтобы у всех жителей Нью-Йорка запечатлелась сверкающая под лучами утреннего солнца картина немецких свершений, когда потом мы, наконец, свернули по направлению к Лейк-Хёрст и даже сумели улучить время, чтобы умыться последними запасами воды и побриться, когда мы на высшем уровне подготовились к посадке и приему, я не испытывал ничего, кроме гордости, неуемной гордости.
Потом уже, после того, как вся церемония передачи лежала далеко позади, а наша гордость носила теперь имя «Лос-Анжелес», доктор Экенер поблагодарил меня и при этом заверил, что всей душой воспринимал мою внутреннюю борьбу.
— Да, да, — сказал он, — внутренний закон нелегко чтить и соблюдать.
Интересно, что он почувствовал, когда тринадцать лет спустя прекраснейшее воплощение снова окрепшего рейха, к сожалению, наполненное не гелием, а легко воспламеняющимся водородом и носившее имя «Гинденбург» при посадке в том же Лейк-Хёрсте мгновенно занялось огнем? Был ли он подобно мне уверен: Это саботаж! Это устроили красные! Уж они-то не колебались! У них чувство достоинства существовало по другим законам.
1925
Многие видели во мне просто плаксивого ребенка. Никакие внешние обстоятельства не могли меня успокоить. Даже кукольному театру, пеструю загородку которого и дюжину кукол впридачу с великой любовью смастерил мой папа, не удавалось меня урезонить. Я все хныкал и хныкал. И ничьи усилия не были способны отключить этот протяжный, то нарастающий, то убывающий звук. Ни бабушкины попытки со сказками, ни дедушкина игра «Поймай мяч» не мешали мне сперва гундосить, потом верещать. Короче, я хныкал без устали, действуя на нервы как своей семье, так и гостям семьи вечно дурным настроением и срывая все сколько-нибудь подчеркнуто духовные разговоры. Правда, меня можно было минут на пять подкупить шоколадом, в остальном же не было ничего, способного на длительное время заткнуть мне рот, как это делала некогда материнская грудь. И даже родительским ссорам я не давал развиваться без помех.
Потом, наконец, и еще до того, как мы стали платящим взносы членом Радиообщества нашего рейха, моей семье удалось с помощью детекторного приемника в сочетании с наушниками превратить меня в молчаливого, обращенного внутрь себя ребенка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77
Экипаж из двадцати двух человек. То, что мне разрешат принять участие в качестве бортмеханика, долгое время оставалось под вопросом, поскольку я считался принадлежащим к числу тех, кто из чувства национального протеста разрушил наши последние четыре боевых воздушных корабля, которые стояли на техобслуживании в Фридрихсхафене, дабы оттуда передать их в руки врагу. Точно так же более семидесяти кораблей нашего военного флота — причем среди них было около дюжины боевых кораблей и линкоров — которые надлежало передать в руки англичанам, были затоплены нашими людьми в июне девятнадцатого года перед Скейп Фло .
Ну, союзники с места в карьер потребовали компенсации. Американец хотел выжать из нас три миллиона золотых марок. Тогда «Цеппелин» — Общество с ограниченной ответственностью предложило покрыть все долги поставкой воздушного корабля, созданного на основе новейших достижений техники. И поскольку американская военщина была более чем заинтересована в нашей новейшей модели, объем которой составлял 70000 кубометров гелия, сделка состоялась. LZ 126 предстояло доставить в Америку и сразу же после приземления передать в руки американцев.
Вот именно это многие из нас и восприняли как великий позор. И я в том числе. Разве мы и без того не были достаточно унижены? Разве позорный мир и без того не взвалил на нашу страну неподъемный груз? Мы, точнее сказать, некоторые из нас, носились с мыслью подорвать основу этой гнусной сделки. Мне долго пришлось бороться с собой, пока я не сумел отыскать в этой процедуре некоторый позитивный смысл. Но лишь когда я поклялся доктору Экенеру, которого все мы уважали как человека и капитана, отказаться от попыток саботажа, мне тоже разрешили лететь.
LZ 126 был наделен такой безупречной красотой, что и по сей день стоит у меня перед глазами. И однако мой ум с самого начала, еще когда мы летели над европейским континентом и прошли над седловиной Кот д'Ор всего лишь на высоте пятьдесят метров, был одержим идеей разрушения. Мы, хотя и были роскошно отделаны для перевозки двух дюжин пассажиров, таковых на борту не имели, если не считать несколько американских военных, которые, к слову сказать, круглосуточно за нами следили. Но когда над испанским побережьем, под Кап Ортегаль, нам пришлось одолевать воздушные ямы, когда наш корабль начало бросать и швырять, когда потребовались все, имевшиеся на борту руки, чтобы не сбиться с курса, военным же пришлось обратить все внимание на управление кораблем, на них вполне можно было напасть. Достаточно до срока сбросить емкости с горючим, чтобы произвести незапланированную посадку. Это искушение я ощутил вторично, когда под нами проплывали Азоры. День и ночь меня раздирали сомнения, я ощущал вызов, я подыскивал удобный случай. И даже когда уже над Нью-Фаундлендской банкой мы поднялись на высоту две тысячи метров и немного спустя, во время шторма лопнул один трос, я все более страстно желал отвратить приближающийся позор передачи нашего LZ J26, но так и остался при своем желании.
Из-за чего я колебался? Уж наверняка не из страха. Ведь в конце концов, и во время войны, когда наш самолет над Лондоном попадал в перекрестие прожекторов, меня в любую минуту могли сбить. Нет, страха я не испытывал. Меня единственно парализовала воля доктора Эккенера, парализовала, хотя и не убедила. Он настаивал на том, чтобы несмотря на весь произвол стран-победительниц противопоставить этому произволу доказательство немецких достижений, пусть даже в форме нашей серебристо-мерцающей небесной сигары. Вот перед этой волей я и склонился вплоть до полнейшего смирения, ибо пустяковая, чисто символическая авария не произвела бы впечатления, тем более что американцы выслали нам навстречу два крейсера, с которыми мы поддерживали постоянный радиоконтакт. В случае аварийной ситуации они поспешили бы нам на помощь, причем не только при усилении встречного ветра, но и при малейшей попытке саботажа.
Лишь сегодня я понимаю, что мой отказ от освободительного поступка был вполне разумен. Но уже и тогда, когда наш LZ 126 приближался к Нью-Йорку, когда 15-го октября нас из рассветного тумана приветствовала Статуя Свободы, когда мы летели вверх по заливу, когда, наконец, вся столица с горными цепями своих небоскребов лежала под нами и все стоявшие в порту корабли приветствовали нас воем сирен, когда мы дважды на средней высоте пролетели взад и вперед над всем Бродвеем, а затем набрали высоту в три тысячи метров, чтобы у всех жителей Нью-Йорка запечатлелась сверкающая под лучами утреннего солнца картина немецких свершений, когда потом мы, наконец, свернули по направлению к Лейк-Хёрст и даже сумели улучить время, чтобы умыться последними запасами воды и побриться, когда мы на высшем уровне подготовились к посадке и приему, я не испытывал ничего, кроме гордости, неуемной гордости.
Потом уже, после того, как вся церемония передачи лежала далеко позади, а наша гордость носила теперь имя «Лос-Анжелес», доктор Экенер поблагодарил меня и при этом заверил, что всей душой воспринимал мою внутреннюю борьбу.
— Да, да, — сказал он, — внутренний закон нелегко чтить и соблюдать.
Интересно, что он почувствовал, когда тринадцать лет спустя прекраснейшее воплощение снова окрепшего рейха, к сожалению, наполненное не гелием, а легко воспламеняющимся водородом и носившее имя «Гинденбург» при посадке в том же Лейк-Хёрсте мгновенно занялось огнем? Был ли он подобно мне уверен: Это саботаж! Это устроили красные! Уж они-то не колебались! У них чувство достоинства существовало по другим законам.
1925
Многие видели во мне просто плаксивого ребенка. Никакие внешние обстоятельства не могли меня успокоить. Даже кукольному театру, пеструю загородку которого и дюжину кукол впридачу с великой любовью смастерил мой папа, не удавалось меня урезонить. Я все хныкал и хныкал. И ничьи усилия не были способны отключить этот протяжный, то нарастающий, то убывающий звук. Ни бабушкины попытки со сказками, ни дедушкина игра «Поймай мяч» не мешали мне сперва гундосить, потом верещать. Короче, я хныкал без устали, действуя на нервы как своей семье, так и гостям семьи вечно дурным настроением и срывая все сколько-нибудь подчеркнуто духовные разговоры. Правда, меня можно было минут на пять подкупить шоколадом, в остальном же не было ничего, способного на длительное время заткнуть мне рот, как это делала некогда материнская грудь. И даже родительским ссорам я не давал развиваться без помех.
Потом, наконец, и еще до того, как мы стали платящим взносы членом Радиообщества нашего рейха, моей семье удалось с помощью детекторного приемника в сочетании с наушниками превратить меня в молчаливого, обращенного внутрь себя ребенка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77