- Ну, господи...
Я съехал с тёплых изразцов лежанки, как по льду, бросился вон; наверху бабушка, расхаживая по комнате, полоскала рот.
- Тебе больно?
Она отошла в угол, выплюнула воду в помойное ведро и спокойно ответила:
- Ничего, зубы целы, губу разбил только.
- За что он?
Выглянув в окно на улицу, она сказала:
- Сердится, трудно ему, старому, неудачи всё... Ты ложись с богом, не думай про это...
Я спросил её еще о чем-то, но она необычно строго крикнула:
- Кому я говорю - ложись? Неслух какой...
Села у окна и, посасывая губу, стала часто сплёвывать в платок. Раздеваясь, я смотрел на неё: в синем квадрате окна над черной её головою сверкали звёзды. На улице было тихо, в комнате - темно.
Когда я лёг, она подошла и, тихонько погладив голову мою, сказала:
- Спи спокойно, а я к нему спущусь... Ты меня не больно жалей, голуба душа, я ведь тоже поди-ка и сама виновата... Спи!
Поцеловав меня, она ушла, а мне стало нестерпимо грустно, я выскочил из широкой, мягкой и жаркой кровати, подошёл к окну и, глядя вниз на пустую улицу, окаменел в невыносимой тоске.
VI
Снова началось что-то кошмарное. Однажды вечером, когда, напившись чаю, мы с дедом сели за Псалтырь, а бабушка начала мыть посуду, в комнату ворвался дядя Яков, растрёпанный, как всегда, похожий на изработанную метлу. Не здоровавшись, бросив картуз куда-то в угол, он скороговоркой начал, встряхиваясь, размахивая руками:
- Тятенька, Мишка буянит неестественно совсем! Обедал у меня, напился и начал безобразное безумие показывать: посуду перебил, изорвал в клочья готовый заказ - шерстяное платье, окна выбил, меня обидел, Григория. Сюда идет, грозится: отцу, кричит, бороду выдеру, убью! Вы смотрите...
Дед, упираясь руками в стол, медленно поднялся на ноги, лицо его сморщилось, сошлось к носу; стало жутко похоже на топор.
- Слышишь, мать? - взвизгнул он. - Каково, а? Убить отца идет, чу, сын родной! А пора! Пора, ребята...
Прошёлся по комнате, расправляя плечи, подошёл к двери, резко закинул тяжёлый крюк в пробой и обратился к Якову:
- Это вы всё хотите Варварино приданое сцапать? Нате-ка!
Он сунул кукиш под нос дяде; тот обиженно отскочил.
- Тятенька, я-то при чем?
- Ты? Знаю я тебя!
Бабушка молчала, торопливо убирая чашки в шкап.
- Я же защитить вас приехал...
- Ну? - насмешливо воскликнул дед. - Это хорошо! Спасибо, сынок! Мать, дай-кось лисе этой чего-нибудь в руку - кочергу, хоть, что ли, утюг! А ты, Яков Васильев, как вломится брат - бей его в мою голову!
Дядя сунул руки в карманы и отошёл в угол.
- Коли вы мне не верите...
- Верю? - крикнул дед, топнув ногой - Нет, всякому зверю поверю собаке, ежу,- а тебе погожу! Знаю: ты его напоил, ты научил! Ну-ко, вот бей теперь! На выбор бей: его, меня...
Бабушка тихонько шепнула мне:
- Беги наверх, гляди в окошко, а когда дядя Михайло покажется на улице, соскочи сюда, скажи! Ступай, скорее...
И вот я, немножко напуганный грозящим нашествием буйного дяди, но гордый поручением, возложенным на меня, торчу в окне, осматривая улицу; широкая, она покрыта густым слоем пыли, сквозь пыль высовывается опухолями крупный булыжник. Налево она тянется далеко и, пересекая овраг, выходит на Острожную площадь, где крепко стоит на глинистой земле серое здание с четырьмя башнями по углам - старый острог; в нем есть что-то грустно красивое, внушительное. Направо, через три дома от нашего, широко развёртывается Сенная площадь, замкнутая жёлтым корпусом арестантских рот и пожарной каланчой свинцового цвета. Вокруг глазастой вышки каланчи вертится пожарный сторож, как собака на цепи. Вся площадь изрезана оврагами, в одном на дне его стоит зеленоватая жижа, правее - тухлый Дюков пруд, куда, по рассказу бабушки, дядья зимою бросили в прорубь моего отца. Почти против окна - переулок, застроенный маленькими пёстрыми домиками; онупирается в толстую, приземистую церковь Трёх Святителей. Если смотреть прямо - видишь крыши, точно лодки, опрокинутые вверх дном в зеленых волнах садов.
Стёртые вьюгами долгих зим, омытые бесконечными дождями осени, слинявшие дома нашей улицы напудрены пылью; они жмутся друг к другу, как нищие на паперти, и тоже, вместе со мною, ждут кого-то, подозрительно вытаращив окна. Людей немного, двигаются они не спеша, подобно задумчивым тараканам на шестке печи. Душная теплота поднимается ко мне; густо слышны не любимые мною запахи пирогов с зелёным луком, с морковью; эти запахи всегда вызывают у меня уныние.
Скучно; скучно как-то особенно, почти невыносимо; грудь наполняется жидким, тёплым свинцом, он давит изнутри, распирает грудь, рёбра; мне кажется, что я вздуваюсь, как пузырь, и мне тесно в маленькой комнатке, под гробообразным потолком.
Вот он, дядя Михаил: он выглядывает из переулка, из-за угла серого дома; нахлобучил картуз на уши, и они оттопырились, торчат. На нём рыжий пиджак и пыльные сапоги до колен, одна рука в кармане клетчатых брюк, другою он держится за бороду. Мне не видно его лица, но он стоит так, словно собрался перепрыгнуть через улицу и вцепиться в дедов дом чёрными мохнатыми руками. Нужно бежать вниз, сказать, что он пришёл, но я не могу оторваться от окна и вижу, как дядя осторожно, точно боясь запачкать пылью серые сапоги, переходит улицу, слышу, как он отворяет дверь кабака,- дверь визжит, дребезжат стёкла.
Я бегу вниз, стучусь в комнату деда.
- Кто это? - грубо спрашивает он, не открывая. - Ты? Ну? В кабак зашёл? Ладно, ступай!
- Я боюсь там...
- Потерпишь!
Снова я торчу в окне. Темнеет; пыль на улице вспухла, стала глубже, чернее; в окнах домов масляно растекаются жёлтые пятна огней; в доме напротив - музыка, множество струн поют грустно и хорошо. И в кабаке тоже поют; когда отворится дверь, на улицу вытекает усталый, надломленный голос; я знаю, что это голос кривого нищего Никитушки, бородатого старика с красным углём на месте правого глаза, а левый плотно закрыт. Хлопнет дверь и отрубит его песню, как топором.
Бабушка завидует нищему: слушая его песни, она говорит, вздыхая:
- Экой ведь благодатной,- какие стихи знает. Удача!
Иногда она зазывает его во двор; он сидит на крыльце, опираясь на палку, и поёт, сказывает, а бабушка - рядом с ним, слушает, расспрашивает.
- Погоди-ка, да разве божия матерь и в Рязани была?
И нищий говорит басом, уверенно:
- Она везде была, по всем губерниям...
Невидимо течёт по улице сонная усталость и жмёт, давит сердце, глаза. Как хорошо, если б бабушка пришла! Или хотя бы дед. Что за человек был отец мой, почему дед и дядья не любили его, а бабушка, Григорий и нянька Евгенья говорят о нем так хорошо? А где мать моя?
Я всё чаще думаю о матери, ставя её в центр всех сказок и былей, рассказанных бабушкой. То, что мать не хочет жить в своей семье, всё выше поднимает её в моих мечтах;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51