Скажите этой жабе в очках, что мною выбран расстрел».
«Это ваш окончательный ответ?» – спросила я по требованию Штейнгардта. Я очень боялась, что моряк сейчас заколеблется, что он захочет жить и чем-нибудь выкажет свою слабость. Но он был тверд и даже заподозрил меня в неточной передаче его слов:
«А ты что же, русский язык перестала понимать? Передай своим гадам, что мичман Савелий Клецко никогда перед врагом флага не спускал и расстрела не боится. В точности передай. Не выдумывай фиглей-миглей».
Старика сразу же увели, а молоденькому раненому матросу предложили сесть. Но он, хотя его и качало от слабости, ответил:
«Меня незачем приглашать садиться. Можете увести и поставить рядом с мичманом. – И потом повернулся ко мне: – Слушай ты, шоколадница! Просемафорь фрицам, что матрос Константин Чупчуренко желает разделить участь товарища. Ясно? Предателя из меня не сделают».
Матроса уговаривали долго. Ему сперва обещали немедленную помощь врача, а после излечения – полную свободу. Потом соблазняли деньгами и, наконец, начали угрожать пытками и виселицей. Но, видя, что он даже губу прикусил, чтобы не проронить лишнего слова, сорвали бинты и начали стегать плеткой по ранам так, что кровь брызгала во все стороны. А он молчал, пока не упал без сознания.
Затем снова привели старика. И я, как подлейшая из подлых, вынуждена была лгать ему:
«Запирательства ваши уже бесполезны, – переводила я слово в слово гнусную ложь Штейнгардта, а зондерфюрер следил за интонациями моего голоса. – Матрос Константин Чупчуренко нам все рассказал. Мы только хотим уточнить сведения…»
«Врете, собаки! – прервал он меня. – Матрос Чупчуренко – мой воспитанник. Он не может быть предателем».
Как я была благодарна ему за неистребимую веру в своего человека! В этот момент я увидела вас, Виктор Михайлович, и как бы услышала голос: «Крепись, Катя, мы в тебя верим, ты выдержишь эту пытку».
Что было дальше, я не сумею в точности передать. Такое бывает только в тяжелом, кошмарном сне. Если можно балансировать на грани сознания и сумасшествия, то я была и на этом пределе.
Я не помню всего, но видела, как зажали в тиски руку старика и поднесли к ней свечу. Кожа задымилась, трещала и лопалась, а старый моряк только раз с укоризной сказал: «Зачем руку портите, олухи? Ведь зря все».
Потом ему выворачивали руки и подтягивали их к затылку. Били по пяткам. А он все молчал и лишь с недоброй усмешкой глядел на мучителей.
Мне кажется, что тут и палачам стало страшно. Штейнгардт уже не замечал, что меня колотит лихорадка, что я путаю фразы. Он сам покрылся пятнами, в исступлении орал на старика, бил его. И злоба гитлеровца перед несокрушимой волей моряка казалась жалкой.
В камере пыток я поняла, что можно побеждать духом, что я обязана выстоять и сообщить всем нашим о подвиге героев. Это был мой долг, моя плата за их презрение к «предательнице». Я вся содрогалась, но глаза мои были сухими. Душевная сила моряков ограждала меня от истерической выходки. Только дома я вволю наревелась.
А сегодня Штейнгардт приказал медикам поддержать жизнь пленников и по возможности поставить их на ноги. Он замышляет новый допрос.
Боюсь, что я не выдержу второй пытки. Меня так и тянет крикнуть морякам: «Я ваша, ваша!» О, если бы у меня была граната!
Моряков сейчас не спасешь. Гитлеровцы после падения Новороссийска насторожены более обычного. Они ждут десантов с моря, без конца минируют, опутывают проволокой берега, строят укрепления. Схему я посылаю отдельно. Но и нападать с гор рискованно: всюду усиленные патрули. С двумя-тремя сотнями нечего соваться: заметят и перебьют.
Как видите, я ничего не утаиваю и впервые сознаюсь в своей слабости. Подумайте обо мне, Виктор Михайлович. Сведения можно получать и другим способом. Я здесь завербовала двух девушек.
Крепко целую вас всех.
Катя».
– Ну вот, а вы удерживали! – когда было прочитано последнее слово, горестно произнес Восьмеркин. – Если попадется мне этот зондерфюрер, я из него жилы повытягиваю!
И он до хруста сжал кулаки.
– Попадется! – сказал Чижеев. Голос у него был сдавленным, лицо потемнело.
Нина стояла бледная, она была ошеломлена тем, что услышала из письма, и растерянно смотрела на Сеню. А тот, стараясь не встретиться с ее взглядом, торопливо надел ватную куртку, опоясался ремнем и уселся переобувать резиновые сапоги. Боясь, что друзья сейчас уйдут и исчезнут навсегда, Нина обхватила отца за плечи и шепнула ему:
– Папа, я вместо Вити с ними пойду.
– Нет! – сердито отрезал он. – Достаточно и без тебя сумасшедших.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Вихрастого, рыжеволосого Витю партизаны прозвали Веснушкой. Его чуть курносое, задорное лицо сплошь было усыпано золотистыми веснушками. Но сам-то Витя считал себя вождем неутомимого мальчишеского племени партизанских следопытов и был у них под тайным именем – Ятив Гроза Шакалов.
Смышленый и шустрый, он умел незаметно пробраться по горным тропам в партизанский лагерь и не боялся в одиночку по ночам проникать в поселок за мысом. Он знал, где расположены фашистские посты, знал, какими скалистыми трущобами и закоулками выгоднее всего обходить их и где можно отлеживаться.
Восьмеркина с Чижеевым Витя сначала повел по каким-то кручам, затем спустился в лощину и вывел на широкую тропу.
– По этой тропке гитлеровцы в госпиталь и на пристань ходят, – пояснил он.
В это время впереди вспыхнул красный огонек, за ним – другой. Огоньки то разгорались, то гасли.
– Курят, – сказал Витя, придерживая моряков и вглядываясь в темноту. – Кто же там может быть в такую пору? Наверно, обход. Вы здесь полежите за камнем, а я посмотрю.
Веснушка исчез в темноте и вернулся минут через десять.
– Три фрица, – шепотом сообщил он, – лежат у спуска и курят. Они боятся далеко ходить: наши постреливают. Теперь до утра не уйдут. Может, гранатой их прогоним?
– Баловать нельзя! – строго заметил Восьмеркин. – Веди стороной.
– Далеко стороной… камни острые, сапоги порвете, – хозяйственно сказал парнишка, полагая, что желание сберечь резиновые сапоги заставит моряков напасть на гитлеровцев.
Но те ни о чем другом, кроме встречи с Катей, не хотели слышать. «Верно, не настоящие моряки, – подумал Витя. – Для фасона моряками себя зовут». И он неохотно повернул назад.
Друзья следом за своим проводником начали спускаться с кручи. Щебень временами осыпался. Моряки тогда хватались руками за корни и, прижавшись к земле, настороженно вслушивались.
До дна обрыва уже было недалеко. И вдруг у Восьмеркина под ногой с треском подломилось сухое деревцо. Моряк потерял равновесие и покатился вниз, увлекая за собой поток камней.
Сверху сразу же донеслось «хальт!» и со свистом хлестнули струи трассирующих пуль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
«Это ваш окончательный ответ?» – спросила я по требованию Штейнгардта. Я очень боялась, что моряк сейчас заколеблется, что он захочет жить и чем-нибудь выкажет свою слабость. Но он был тверд и даже заподозрил меня в неточной передаче его слов:
«А ты что же, русский язык перестала понимать? Передай своим гадам, что мичман Савелий Клецко никогда перед врагом флага не спускал и расстрела не боится. В точности передай. Не выдумывай фиглей-миглей».
Старика сразу же увели, а молоденькому раненому матросу предложили сесть. Но он, хотя его и качало от слабости, ответил:
«Меня незачем приглашать садиться. Можете увести и поставить рядом с мичманом. – И потом повернулся ко мне: – Слушай ты, шоколадница! Просемафорь фрицам, что матрос Константин Чупчуренко желает разделить участь товарища. Ясно? Предателя из меня не сделают».
Матроса уговаривали долго. Ему сперва обещали немедленную помощь врача, а после излечения – полную свободу. Потом соблазняли деньгами и, наконец, начали угрожать пытками и виселицей. Но, видя, что он даже губу прикусил, чтобы не проронить лишнего слова, сорвали бинты и начали стегать плеткой по ранам так, что кровь брызгала во все стороны. А он молчал, пока не упал без сознания.
Затем снова привели старика. И я, как подлейшая из подлых, вынуждена была лгать ему:
«Запирательства ваши уже бесполезны, – переводила я слово в слово гнусную ложь Штейнгардта, а зондерфюрер следил за интонациями моего голоса. – Матрос Константин Чупчуренко нам все рассказал. Мы только хотим уточнить сведения…»
«Врете, собаки! – прервал он меня. – Матрос Чупчуренко – мой воспитанник. Он не может быть предателем».
Как я была благодарна ему за неистребимую веру в своего человека! В этот момент я увидела вас, Виктор Михайлович, и как бы услышала голос: «Крепись, Катя, мы в тебя верим, ты выдержишь эту пытку».
Что было дальше, я не сумею в точности передать. Такое бывает только в тяжелом, кошмарном сне. Если можно балансировать на грани сознания и сумасшествия, то я была и на этом пределе.
Я не помню всего, но видела, как зажали в тиски руку старика и поднесли к ней свечу. Кожа задымилась, трещала и лопалась, а старый моряк только раз с укоризной сказал: «Зачем руку портите, олухи? Ведь зря все».
Потом ему выворачивали руки и подтягивали их к затылку. Били по пяткам. А он все молчал и лишь с недоброй усмешкой глядел на мучителей.
Мне кажется, что тут и палачам стало страшно. Штейнгардт уже не замечал, что меня колотит лихорадка, что я путаю фразы. Он сам покрылся пятнами, в исступлении орал на старика, бил его. И злоба гитлеровца перед несокрушимой волей моряка казалась жалкой.
В камере пыток я поняла, что можно побеждать духом, что я обязана выстоять и сообщить всем нашим о подвиге героев. Это был мой долг, моя плата за их презрение к «предательнице». Я вся содрогалась, но глаза мои были сухими. Душевная сила моряков ограждала меня от истерической выходки. Только дома я вволю наревелась.
А сегодня Штейнгардт приказал медикам поддержать жизнь пленников и по возможности поставить их на ноги. Он замышляет новый допрос.
Боюсь, что я не выдержу второй пытки. Меня так и тянет крикнуть морякам: «Я ваша, ваша!» О, если бы у меня была граната!
Моряков сейчас не спасешь. Гитлеровцы после падения Новороссийска насторожены более обычного. Они ждут десантов с моря, без конца минируют, опутывают проволокой берега, строят укрепления. Схему я посылаю отдельно. Но и нападать с гор рискованно: всюду усиленные патрули. С двумя-тремя сотнями нечего соваться: заметят и перебьют.
Как видите, я ничего не утаиваю и впервые сознаюсь в своей слабости. Подумайте обо мне, Виктор Михайлович. Сведения можно получать и другим способом. Я здесь завербовала двух девушек.
Крепко целую вас всех.
Катя».
– Ну вот, а вы удерживали! – когда было прочитано последнее слово, горестно произнес Восьмеркин. – Если попадется мне этот зондерфюрер, я из него жилы повытягиваю!
И он до хруста сжал кулаки.
– Попадется! – сказал Чижеев. Голос у него был сдавленным, лицо потемнело.
Нина стояла бледная, она была ошеломлена тем, что услышала из письма, и растерянно смотрела на Сеню. А тот, стараясь не встретиться с ее взглядом, торопливо надел ватную куртку, опоясался ремнем и уселся переобувать резиновые сапоги. Боясь, что друзья сейчас уйдут и исчезнут навсегда, Нина обхватила отца за плечи и шепнула ему:
– Папа, я вместо Вити с ними пойду.
– Нет! – сердито отрезал он. – Достаточно и без тебя сумасшедших.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Вихрастого, рыжеволосого Витю партизаны прозвали Веснушкой. Его чуть курносое, задорное лицо сплошь было усыпано золотистыми веснушками. Но сам-то Витя считал себя вождем неутомимого мальчишеского племени партизанских следопытов и был у них под тайным именем – Ятив Гроза Шакалов.
Смышленый и шустрый, он умел незаметно пробраться по горным тропам в партизанский лагерь и не боялся в одиночку по ночам проникать в поселок за мысом. Он знал, где расположены фашистские посты, знал, какими скалистыми трущобами и закоулками выгоднее всего обходить их и где можно отлеживаться.
Восьмеркина с Чижеевым Витя сначала повел по каким-то кручам, затем спустился в лощину и вывел на широкую тропу.
– По этой тропке гитлеровцы в госпиталь и на пристань ходят, – пояснил он.
В это время впереди вспыхнул красный огонек, за ним – другой. Огоньки то разгорались, то гасли.
– Курят, – сказал Витя, придерживая моряков и вглядываясь в темноту. – Кто же там может быть в такую пору? Наверно, обход. Вы здесь полежите за камнем, а я посмотрю.
Веснушка исчез в темноте и вернулся минут через десять.
– Три фрица, – шепотом сообщил он, – лежат у спуска и курят. Они боятся далеко ходить: наши постреливают. Теперь до утра не уйдут. Может, гранатой их прогоним?
– Баловать нельзя! – строго заметил Восьмеркин. – Веди стороной.
– Далеко стороной… камни острые, сапоги порвете, – хозяйственно сказал парнишка, полагая, что желание сберечь резиновые сапоги заставит моряков напасть на гитлеровцев.
Но те ни о чем другом, кроме встречи с Катей, не хотели слышать. «Верно, не настоящие моряки, – подумал Витя. – Для фасона моряками себя зовут». И он неохотно повернул назад.
Друзья следом за своим проводником начали спускаться с кручи. Щебень временами осыпался. Моряки тогда хватались руками за корни и, прижавшись к земле, настороженно вслушивались.
До дна обрыва уже было недалеко. И вдруг у Восьмеркина под ногой с треском подломилось сухое деревцо. Моряк потерял равновесие и покатился вниз, увлекая за собой поток камней.
Сверху сразу же донеслось «хальт!» и со свистом хлестнули струи трассирующих пуль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49