Лес дымится; уходит рассветная скованность. День потягивается со сна. К нему возвращаются краски. День желто машет всеми своими хлебами. Земля тяжело висит подо мной.
Кто же я? Вот, налегла на калитку, смотрю, как мой сеттер, носясь кругами, вынюхивает траву, - кто я? Иногда я думаю (мне нет еще двадцати), что я и не женщина вовсе, а свет, падающий на эту траву, на калитку. Я - время года, я иногда думаю, январь, май, ноябрь; туман, слякоть, рассвет. Не терплю, чтоб меня перебрасывали, как мяч, и тихо плыть по течению не умею, и теряться в толпе. Но сейчас, когда я так налегла на калитку, что она мне впечаталась в руку, я чувствую тяжесть, которая у меня образовалась в боку. Что-то наросло, скопилось, в школе, в Швейцарии, твердое что-то. Это не вздохи, не смех; не ходячие или острые фразочки; не странные разговоры Роды, когда она смотрит мимо тебя, через твое плечо; не пируэты Джинни, слаженной - тело, ноги - из одного куска. То, что я даю, тяжело. Я не умею плыть по течению, теряться в толпе. Мне больше нравится встречать взгляд пастуха на дороге; взгляд цыганки, которая кормит у телеги, в канаве своих сосунков; так я буду кормить своих. Потому что скоро, в жаркий полдень, когда жужжат над левкоями пчелы, он придет, тот кого я буду любить. Он встанет под кедром. И скажет мне всего одно слово, и я одним только словом отвечу. Я отдам ему то, что скопилось во мне. У меня будут дети; будут горничные в фартуках; работники с вилами; кухня, куда приносят в корзинах больных ягнят, чтоб согреть; где висят окорока и блестит лук. И буду я, как моя мама, молча, в синем фартуке, запирать шкафы.
А сейчас я проголодалась. Кликну-ка своего сеттера. В голову лезут горбушечки, и хлеб с маслом, и белые тарелки на солнце. Я пойду обратно лугами. По заросшей тропе пойду ровным, широким шагом, то ловко вильну, чтоб в лужу не угодить, то легко вспрыгну на кочку. На грубой юбке у меня водяной бисер; туфли почернели, раскисли. День оттаял; убрался зеленью, зеленью с янтарем. На проезжей дороге уже не сидят птицы.
Я возвращаюсь, как кошка или лиса возвращается, когда шерсть у нее поседела от инея и затвердели на жесткой земле лапы. Я пробираюсь среди капусты, и она скрипит листьями, отряхивается от росы. Я сижу и жду, когда папа прошаркает по коридору, растирая в пальцах травинку. Наливаю чашку за чашкой, и нераскрытые розы очень прямо стоят среди банок варенья, между караваем и маслом. Мы молчим.
А потом я иду к кухонному шкафу и вынимаю сырые кульки с изюмом; тяжелый мешок муки поднимаю на скобленый кухонный стол. Мешу; раскатываю; взбиваю, зарываюсь руками в теплое тестяное нутро. Пропускаю сквозь пальцы веером холодную воду. Урчит огонь; жужжат хороводом пчелы. Вся моя коринка, и рис, и серебряные кульки, и голубые кульки заперты снова в шкафу. Доспевает в духовке жаркое; хлеб дышит нежным куполом под свежей салфеткой. Под вечер я спускаюсь к реке. Все на свете размножается и плодится. Перелетают с цветка на цветок бабочки. Цветам тяжело от пыльцы. Чинной чередой скользят по реке лебеди. Облака, теперь теплые от солнечных пятен, уплывают за горы, роняя золото на воду, золото на лебяжьи шеи. Коровы, одну вслед другой ставя ноги, выжевывают себе путь через луг. Я нащупываю в траве крепкий, тугой боровичок; обламываю ему ножку, срываю лиловый ятрышник, который вырос рядом с боровичком, и пусть лежат себе вместе: гриб, цветок с землей на корне; а мне домой пора, надо заваривать чай для папы на чайном столе среди зардевшихся роз.
Но вечер приходит, и вот зажжены лампы. А когда вечер приходит и зажжены лампы, они подпаляют желтым пожаром плющ. Я сижу с шитьем у стола. Я думаю про Джинни; про Роду; и слышу шорох колес на брусчатке, когда на ферму тяжело бредут битюги; слышу в вечернем ветре гул машин. И смотрю, как листья дрожат в потемнелом саду, и думаю: "Они танцуют там в Лондоне. Джинни целует Луиса".
- Вот странно, - Джинни говорила. - Ах, какие глупости - спать, гасить свет, подниматься в спальню. Они, видно, уже поснимали платья, нацепили белые ночные рубашки. На все дома - ни единого огонька. Только вытянулась в небе шеренга труб; и кое-где фонари горят, как всегда они горят, для кого неизвестно. На улицах одни бедняки, куда-то спешат. А так - никого, нигде; день уснул. Несколько полицейских торчат по углам. И ночь наступает. Я сама чувствую, как сияю во тьме. Колени в шелку. Шелковые ноги мягко трутся одна о другую. Ожерелье студит шею. Тесноватые туфли веселят ножку. Я сижу, как струнка прямая, боюсь нечаянно мазнуть волосами по спинке сиденья. Я во всеоружии, я готова. Минутная пауза; темный миг. Скрипачи подняли смычки.
Вот авто замирает, нежно прошелестев. Из тьмы выхватывает клин мостовой. Дверь отворяется, хлопает. Приезжают; не разговаривают; спешат. Свист плащей падает в холл. Это прелюдия, это начало. Я оглядываюсь, приглядываюсь, я пудрюсь. Все в порядке, готово. Волосы взмыли сплошной волной. На губах в самый раз помады. Сейчас я вольюсь в поток мужчин и женщин на этих ступенях, среди них я как дома. Я прохожу, предоставленная их взглядам, а они - моему. Взгляды как молнии, ни теплоты, ни привета. Разговаривают наши тела. Вот чего я ждала. Мой мир. Все распределено и готово; слуги, расставленные там, там и сям, берут мое имя, мое новенькое, свежее имя, и перебрасывают передо мной. Я вхожу.
Тут золоченые стулья в пустынных, заждавшихся залах, и цветы, величавей и тише, чем те, что растут, - стелются зелено, стелются бело по стенам. И на одном маленьком столике лежит одна книга. Вот о чем я мечтала; что представляла себе. Я здесь как дома. Как ни в чем не бывало я ступаю по толстым коврам. Я скольжу по лоснистым паркетам, и понемножку я расправляюсь в этих запахах, этом сверканье, как расправляет папоротник свернутые листы. Я останавливаюсь. Примеряюсь к этому миру. Разглядываю группки незнакомых людей. Среди искристо-зеленых, розовых и перламутровых женщин стоят очень прямо мужчины. Они черно-белые; под одеждой они изрыты глубокими бороздами. Вот оно, вот - то давнее отражение в туннельном окне; и оно летит. Черно-белые одинаковые незнакомцы смотрят на меня, когда я наклонюсь; я повернусь взглянуть на картину, и они повернутся тоже. Их руки дрожат и тянутся к галстукам. Они теребят жилеты, мнут носовые платки. Совсем юные. Только и думают, как бы понравиться. Вдруг бог знает что взыгрывает во мне. Я веселая, я лукавая, грустная, нежная - по очереди. У меня есть корень, но я теку. Вся золотая, я теку в одну сторону, я кому-то кидаю "Да". Струюсь обратно и кому-то кидаю "Нет". Кто-то срывается со своего места под гобеленом. Идет ко мне. В жизни я так не волновалась. Я дрожу. Струюсь. Теку, как водоросль течет на реке - то туда, то сюда, но пускай он подходит, у меня же есть корень. "Да, - я ему говорю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
Кто же я? Вот, налегла на калитку, смотрю, как мой сеттер, носясь кругами, вынюхивает траву, - кто я? Иногда я думаю (мне нет еще двадцати), что я и не женщина вовсе, а свет, падающий на эту траву, на калитку. Я - время года, я иногда думаю, январь, май, ноябрь; туман, слякоть, рассвет. Не терплю, чтоб меня перебрасывали, как мяч, и тихо плыть по течению не умею, и теряться в толпе. Но сейчас, когда я так налегла на калитку, что она мне впечаталась в руку, я чувствую тяжесть, которая у меня образовалась в боку. Что-то наросло, скопилось, в школе, в Швейцарии, твердое что-то. Это не вздохи, не смех; не ходячие или острые фразочки; не странные разговоры Роды, когда она смотрит мимо тебя, через твое плечо; не пируэты Джинни, слаженной - тело, ноги - из одного куска. То, что я даю, тяжело. Я не умею плыть по течению, теряться в толпе. Мне больше нравится встречать взгляд пастуха на дороге; взгляд цыганки, которая кормит у телеги, в канаве своих сосунков; так я буду кормить своих. Потому что скоро, в жаркий полдень, когда жужжат над левкоями пчелы, он придет, тот кого я буду любить. Он встанет под кедром. И скажет мне всего одно слово, и я одним только словом отвечу. Я отдам ему то, что скопилось во мне. У меня будут дети; будут горничные в фартуках; работники с вилами; кухня, куда приносят в корзинах больных ягнят, чтоб согреть; где висят окорока и блестит лук. И буду я, как моя мама, молча, в синем фартуке, запирать шкафы.
А сейчас я проголодалась. Кликну-ка своего сеттера. В голову лезут горбушечки, и хлеб с маслом, и белые тарелки на солнце. Я пойду обратно лугами. По заросшей тропе пойду ровным, широким шагом, то ловко вильну, чтоб в лужу не угодить, то легко вспрыгну на кочку. На грубой юбке у меня водяной бисер; туфли почернели, раскисли. День оттаял; убрался зеленью, зеленью с янтарем. На проезжей дороге уже не сидят птицы.
Я возвращаюсь, как кошка или лиса возвращается, когда шерсть у нее поседела от инея и затвердели на жесткой земле лапы. Я пробираюсь среди капусты, и она скрипит листьями, отряхивается от росы. Я сижу и жду, когда папа прошаркает по коридору, растирая в пальцах травинку. Наливаю чашку за чашкой, и нераскрытые розы очень прямо стоят среди банок варенья, между караваем и маслом. Мы молчим.
А потом я иду к кухонному шкафу и вынимаю сырые кульки с изюмом; тяжелый мешок муки поднимаю на скобленый кухонный стол. Мешу; раскатываю; взбиваю, зарываюсь руками в теплое тестяное нутро. Пропускаю сквозь пальцы веером холодную воду. Урчит огонь; жужжат хороводом пчелы. Вся моя коринка, и рис, и серебряные кульки, и голубые кульки заперты снова в шкафу. Доспевает в духовке жаркое; хлеб дышит нежным куполом под свежей салфеткой. Под вечер я спускаюсь к реке. Все на свете размножается и плодится. Перелетают с цветка на цветок бабочки. Цветам тяжело от пыльцы. Чинной чередой скользят по реке лебеди. Облака, теперь теплые от солнечных пятен, уплывают за горы, роняя золото на воду, золото на лебяжьи шеи. Коровы, одну вслед другой ставя ноги, выжевывают себе путь через луг. Я нащупываю в траве крепкий, тугой боровичок; обламываю ему ножку, срываю лиловый ятрышник, который вырос рядом с боровичком, и пусть лежат себе вместе: гриб, цветок с землей на корне; а мне домой пора, надо заваривать чай для папы на чайном столе среди зардевшихся роз.
Но вечер приходит, и вот зажжены лампы. А когда вечер приходит и зажжены лампы, они подпаляют желтым пожаром плющ. Я сижу с шитьем у стола. Я думаю про Джинни; про Роду; и слышу шорох колес на брусчатке, когда на ферму тяжело бредут битюги; слышу в вечернем ветре гул машин. И смотрю, как листья дрожат в потемнелом саду, и думаю: "Они танцуют там в Лондоне. Джинни целует Луиса".
- Вот странно, - Джинни говорила. - Ах, какие глупости - спать, гасить свет, подниматься в спальню. Они, видно, уже поснимали платья, нацепили белые ночные рубашки. На все дома - ни единого огонька. Только вытянулась в небе шеренга труб; и кое-где фонари горят, как всегда они горят, для кого неизвестно. На улицах одни бедняки, куда-то спешат. А так - никого, нигде; день уснул. Несколько полицейских торчат по углам. И ночь наступает. Я сама чувствую, как сияю во тьме. Колени в шелку. Шелковые ноги мягко трутся одна о другую. Ожерелье студит шею. Тесноватые туфли веселят ножку. Я сижу, как струнка прямая, боюсь нечаянно мазнуть волосами по спинке сиденья. Я во всеоружии, я готова. Минутная пауза; темный миг. Скрипачи подняли смычки.
Вот авто замирает, нежно прошелестев. Из тьмы выхватывает клин мостовой. Дверь отворяется, хлопает. Приезжают; не разговаривают; спешат. Свист плащей падает в холл. Это прелюдия, это начало. Я оглядываюсь, приглядываюсь, я пудрюсь. Все в порядке, готово. Волосы взмыли сплошной волной. На губах в самый раз помады. Сейчас я вольюсь в поток мужчин и женщин на этих ступенях, среди них я как дома. Я прохожу, предоставленная их взглядам, а они - моему. Взгляды как молнии, ни теплоты, ни привета. Разговаривают наши тела. Вот чего я ждала. Мой мир. Все распределено и готово; слуги, расставленные там, там и сям, берут мое имя, мое новенькое, свежее имя, и перебрасывают передо мной. Я вхожу.
Тут золоченые стулья в пустынных, заждавшихся залах, и цветы, величавей и тише, чем те, что растут, - стелются зелено, стелются бело по стенам. И на одном маленьком столике лежит одна книга. Вот о чем я мечтала; что представляла себе. Я здесь как дома. Как ни в чем не бывало я ступаю по толстым коврам. Я скольжу по лоснистым паркетам, и понемножку я расправляюсь в этих запахах, этом сверканье, как расправляет папоротник свернутые листы. Я останавливаюсь. Примеряюсь к этому миру. Разглядываю группки незнакомых людей. Среди искристо-зеленых, розовых и перламутровых женщин стоят очень прямо мужчины. Они черно-белые; под одеждой они изрыты глубокими бороздами. Вот оно, вот - то давнее отражение в туннельном окне; и оно летит. Черно-белые одинаковые незнакомцы смотрят на меня, когда я наклонюсь; я повернусь взглянуть на картину, и они повернутся тоже. Их руки дрожат и тянутся к галстукам. Они теребят жилеты, мнут носовые платки. Совсем юные. Только и думают, как бы понравиться. Вдруг бог знает что взыгрывает во мне. Я веселая, я лукавая, грустная, нежная - по очереди. У меня есть корень, но я теку. Вся золотая, я теку в одну сторону, я кому-то кидаю "Да". Струюсь обратно и кому-то кидаю "Нет". Кто-то срывается со своего места под гобеленом. Идет ко мне. В жизни я так не волновалась. Я дрожу. Струюсь. Теку, как водоросль течет на реке - то туда, то сюда, но пускай он подходит, у меня же есть корень. "Да, - я ему говорю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61