Мерзопакость.
Приперся он из своей затерянной на Тамбовщине глухомани в наш невезучий городишко свидеться с умирающей сестрицей. Наследство получить хотел: денег десять с лишним тысяч, дом и всякий скарб. И решил, людоедина, пойти купить что-нибудь в наш гастроном центральный. А жрать в гастрономе нечего, кроме прошлогоднего борща в банках ржавых, «Завтрака туриста», где перловка полусырая смешана с томатом и рыбными опилками, хлеба, соевых конфет и «Советского шампанского». Взял людоед шампанского, хлеба, кислой капусты и соевых конфет. В ярость, по его словам, ужасную пришел от такого выбора продуктов, но делать нечего. Жрать охота, а в доме умирающей из еды только герани пожухлые, неполитые и переживший не одно уже поколение хозяев фикус.
Даже собаки шелудивой не было в доме умирающей. А то людоедина закусил бы вымоченной в уксусе и затушенной в чугунке собачатиной. И вот, забыв от голодухи следить за выражением своей людоедской хари, вышел он на улицу, на проспект Ленина, со зверски горящими глазами и оскалив крепкие свои белоснежные красивые зубы. «Милиционера вон того молоденького зажарить бы сейчас на вертеле! Неплохо пошел бы он под шампанское и кислую гастрономовскую советскую, мать ее ети, капустку! Ишь, рыло наел, поросенок в фуражке!» – подумал тогда, оголодавшись, людоедина моя знакомая и, совсем забывшись, впервые за много лет скрытной жизни, облизываясь и сглатывая бешеные слюнки, стал заглядываться на пухленьких мальчишечек, дебелых бабенок и стройных, скачущих, как овечки, девушек… Забылся, змей, и это его погубило. Догнал тварюгу тупой колун.
– Извините, гражданин, ваши документы! – говорит ему запыхавшийся милиционер, которого «гражданин» воображал десять минут назад посаженным на вертел и потрескивающим над угольками.
Вынул мой сосед по «бублику» паспорт. И тут бросается на него с диким воплем интересная женщина, тянется наманикюренными ногтями выцарапать глаза и кричит, задыхаясь, побелевшими губами:
– Это – он!.. Он! Это людоед, товарищи!.. Не дайте ему уйти… Я не сумасшедшая!.. Это – людоед!
– Пройдемте, гражданин. Там разберемся. Следуйте, гражданка, за нами, – сказал жареный милиционер.
Вот тут-то и окатило нашего людоеда тухлой белой и холодной волной приближающегося возмездия. Открыл он по дороге в отделение шампанское, чтоб не пропало зря, вылакал его из горла, заел кислой капустой, что само по себе было частичной местью за все его злодеяния, и стал безумно хохотать, решив, что прикинуться бесноватым – единственный шанс на спасение от вечной каторги или смерти…
Он сразу же узнал в интересной женщине молоденькую девчонку, которую намеревался забить и сожрать в каком-то сибирском городе в голодном 1944 году. До этого он, по его словам, угробил более двух десятков душ, а тела их пускал на прокорм себя, своей бабы и несчастных доходяг, эвакуированных из блокадного Петербурга. Петербургом мы с Федором называем город, ныне носящий имя Ленина.
Помню, в самом начале людоедского рассказа я чуть не сблевал от чувства гадливости и исступленного гнева своего сердца и с трудом спросил:
– Как же ты мог пойти на такое?
– Советская власть приучила, – с глубоким убеждением и прискорбным вздохом, как человек, внушающий себе, что нет его личной вины в чем-либо ни капельки, ответил людоедище. – Она, и только она! – повторил он упрямо. – Разве не она голодуху устроила по всем деревням в нашей области? Она! – Тут он перешел на шепот: – Комиссары-то, паскудины, все до зернышка у нас позабирали, коров-кормилиц и лошадей увели, кур на постое пережрали, нас с одним шишом оставили. А было нас шестеро пацанов у отца с матерью. Хочешь верь, Давид, хочешь не верь: у меня на глазах один за другим брательники мои мерли. Тогда мать повесилась, загоревав и с ума сойдя, а папаня сказал: «Будя! Поели вы нас – теперича мы вас пожуем маленько!»
Пропал куда-то папаня дней на пять. Вертается на санях. Ночью дело было. Я сам так ослаб, что, когда подсоблял выгружать из саней какой-то тюк, в обморок завалился. Очухиваюсь от тепла жизни, и кружится моя голова, потому что учуял я бульканье на печи духовитой похлебки и увидел на столе горку испеченных ржаных лепешек. Выкормил меня папаня. Юшку одну сначала давал, которую ты зовешь бульоном. Лепешки кусок размачивал и давал мне. Потом к мясу помаленьку приучил. Мясо, скажу тебе, как мясо: смесь вроде бы курятины с поросятиной, несколько прислащенная. Оклемался я – парнишка. Силенка во мне враз заиграла, и тогда открылся мне папаня. Мы, говорит, Михей, не скотину жрем, между прочим, с тобою, а кое-что похуже! Комиссаров мы с тобою шамаем, ибо другой возсти спасти жисть себе и своему последышу временно не предвидится. Они нас тыщами жрут и в могилу голодною смертью вгоняют, а мы их по одному с тобой, по одному. На всех оставшихся в деревне хватит. Видишь, по воду люди пошли? Ожили. Мне спасибо говорят. А уж я за свой грех на Страшном суде один отвечу. Отвечу один и оправдываться не стану. Не хочу – бесстрашно скажу хоть самому Господу Богу – оправдываться, но готов к любому наказанию. Нельзя было с нами так поступать. Нельзя было не за людей считать, а за кулаков каких-то! Нельзя было! Прости, скажу, Господи, за вину не перед зверями-комиссарами, а перед Тобой!.. В общем, Давид, спас тогда мой папаня человек тридцать от голодухи. Пропадал иногда на неделю. Потом вертался. Муку, ворованную у Советов, привозил, соли, масла постного и мясо в тюках. Никто так и не узнал, что это было, кроме меня.
Вокруг же на много верст повально опухали и подыхали люди, и не то что на сев выйти по весне не могли, а хоронить близких сил не хватало. Вот до чего довели деревню большевики-коммунисты. Если бы дали тогда мне товарища Сталина – зверя бешеного, и Кагановича в придачу – исполнителя его первого по колхозам, я бы живьем их обоих сожрал, клянусь тебе, и не покривился бы, только соли бы маленько попросил, уксуса и горчицы…
Перемерли, в общем, тогда везде люди. Даже лето с лебедой, крапивой и ягодами не спасло многих… А наша деревенька уцелела благодаря папане. Но и уцелела на свою беду. Набрел на нас случайно какой-то инспектор. Видит баб, мужиков и пацанву с рожами более-менее отъетыми и давай орать: «Вы хлеб, сволочи, от советской власти схоронили! Сидите тут, жрете и в колхоз не вступаете. Но ничего! Скоро вы у меня в Сибири попердите ишачьим паром!»
Хотел было папаня, я это по его глазам понял, прикончить инспектора, но людей засмущался. Порыскал инспектор по хатам, порасспрашивал деревенских про исчезнувших с концами товарищей и уехал. А деревня вся наша разбежалась по городам куда глаза глядят.
Подались мы с папаней к дяде его на Алтай. Только обстроились там слегка, скотину завели, жить и все такое, как опять нагрянули к нам комиссары и давай раскулачивать, то есть грабить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81
Приперся он из своей затерянной на Тамбовщине глухомани в наш невезучий городишко свидеться с умирающей сестрицей. Наследство получить хотел: денег десять с лишним тысяч, дом и всякий скарб. И решил, людоедина, пойти купить что-нибудь в наш гастроном центральный. А жрать в гастрономе нечего, кроме прошлогоднего борща в банках ржавых, «Завтрака туриста», где перловка полусырая смешана с томатом и рыбными опилками, хлеба, соевых конфет и «Советского шампанского». Взял людоед шампанского, хлеба, кислой капусты и соевых конфет. В ярость, по его словам, ужасную пришел от такого выбора продуктов, но делать нечего. Жрать охота, а в доме умирающей из еды только герани пожухлые, неполитые и переживший не одно уже поколение хозяев фикус.
Даже собаки шелудивой не было в доме умирающей. А то людоедина закусил бы вымоченной в уксусе и затушенной в чугунке собачатиной. И вот, забыв от голодухи следить за выражением своей людоедской хари, вышел он на улицу, на проспект Ленина, со зверски горящими глазами и оскалив крепкие свои белоснежные красивые зубы. «Милиционера вон того молоденького зажарить бы сейчас на вертеле! Неплохо пошел бы он под шампанское и кислую гастрономовскую советскую, мать ее ети, капустку! Ишь, рыло наел, поросенок в фуражке!» – подумал тогда, оголодавшись, людоедина моя знакомая и, совсем забывшись, впервые за много лет скрытной жизни, облизываясь и сглатывая бешеные слюнки, стал заглядываться на пухленьких мальчишечек, дебелых бабенок и стройных, скачущих, как овечки, девушек… Забылся, змей, и это его погубило. Догнал тварюгу тупой колун.
– Извините, гражданин, ваши документы! – говорит ему запыхавшийся милиционер, которого «гражданин» воображал десять минут назад посаженным на вертел и потрескивающим над угольками.
Вынул мой сосед по «бублику» паспорт. И тут бросается на него с диким воплем интересная женщина, тянется наманикюренными ногтями выцарапать глаза и кричит, задыхаясь, побелевшими губами:
– Это – он!.. Он! Это людоед, товарищи!.. Не дайте ему уйти… Я не сумасшедшая!.. Это – людоед!
– Пройдемте, гражданин. Там разберемся. Следуйте, гражданка, за нами, – сказал жареный милиционер.
Вот тут-то и окатило нашего людоеда тухлой белой и холодной волной приближающегося возмездия. Открыл он по дороге в отделение шампанское, чтоб не пропало зря, вылакал его из горла, заел кислой капустой, что само по себе было частичной местью за все его злодеяния, и стал безумно хохотать, решив, что прикинуться бесноватым – единственный шанс на спасение от вечной каторги или смерти…
Он сразу же узнал в интересной женщине молоденькую девчонку, которую намеревался забить и сожрать в каком-то сибирском городе в голодном 1944 году. До этого он, по его словам, угробил более двух десятков душ, а тела их пускал на прокорм себя, своей бабы и несчастных доходяг, эвакуированных из блокадного Петербурга. Петербургом мы с Федором называем город, ныне носящий имя Ленина.
Помню, в самом начале людоедского рассказа я чуть не сблевал от чувства гадливости и исступленного гнева своего сердца и с трудом спросил:
– Как же ты мог пойти на такое?
– Советская власть приучила, – с глубоким убеждением и прискорбным вздохом, как человек, внушающий себе, что нет его личной вины в чем-либо ни капельки, ответил людоедище. – Она, и только она! – повторил он упрямо. – Разве не она голодуху устроила по всем деревням в нашей области? Она! – Тут он перешел на шепот: – Комиссары-то, паскудины, все до зернышка у нас позабирали, коров-кормилиц и лошадей увели, кур на постое пережрали, нас с одним шишом оставили. А было нас шестеро пацанов у отца с матерью. Хочешь верь, Давид, хочешь не верь: у меня на глазах один за другим брательники мои мерли. Тогда мать повесилась, загоревав и с ума сойдя, а папаня сказал: «Будя! Поели вы нас – теперича мы вас пожуем маленько!»
Пропал куда-то папаня дней на пять. Вертается на санях. Ночью дело было. Я сам так ослаб, что, когда подсоблял выгружать из саней какой-то тюк, в обморок завалился. Очухиваюсь от тепла жизни, и кружится моя голова, потому что учуял я бульканье на печи духовитой похлебки и увидел на столе горку испеченных ржаных лепешек. Выкормил меня папаня. Юшку одну сначала давал, которую ты зовешь бульоном. Лепешки кусок размачивал и давал мне. Потом к мясу помаленьку приучил. Мясо, скажу тебе, как мясо: смесь вроде бы курятины с поросятиной, несколько прислащенная. Оклемался я – парнишка. Силенка во мне враз заиграла, и тогда открылся мне папаня. Мы, говорит, Михей, не скотину жрем, между прочим, с тобою, а кое-что похуже! Комиссаров мы с тобою шамаем, ибо другой возсти спасти жисть себе и своему последышу временно не предвидится. Они нас тыщами жрут и в могилу голодною смертью вгоняют, а мы их по одному с тобой, по одному. На всех оставшихся в деревне хватит. Видишь, по воду люди пошли? Ожили. Мне спасибо говорят. А уж я за свой грех на Страшном суде один отвечу. Отвечу один и оправдываться не стану. Не хочу – бесстрашно скажу хоть самому Господу Богу – оправдываться, но готов к любому наказанию. Нельзя было с нами так поступать. Нельзя было не за людей считать, а за кулаков каких-то! Нельзя было! Прости, скажу, Господи, за вину не перед зверями-комиссарами, а перед Тобой!.. В общем, Давид, спас тогда мой папаня человек тридцать от голодухи. Пропадал иногда на неделю. Потом вертался. Муку, ворованную у Советов, привозил, соли, масла постного и мясо в тюках. Никто так и не узнал, что это было, кроме меня.
Вокруг же на много верст повально опухали и подыхали люди, и не то что на сев выйти по весне не могли, а хоронить близких сил не хватало. Вот до чего довели деревню большевики-коммунисты. Если бы дали тогда мне товарища Сталина – зверя бешеного, и Кагановича в придачу – исполнителя его первого по колхозам, я бы живьем их обоих сожрал, клянусь тебе, и не покривился бы, только соли бы маленько попросил, уксуса и горчицы…
Перемерли, в общем, тогда везде люди. Даже лето с лебедой, крапивой и ягодами не спасло многих… А наша деревенька уцелела благодаря папане. Но и уцелела на свою беду. Набрел на нас случайно какой-то инспектор. Видит баб, мужиков и пацанву с рожами более-менее отъетыми и давай орать: «Вы хлеб, сволочи, от советской власти схоронили! Сидите тут, жрете и в колхоз не вступаете. Но ничего! Скоро вы у меня в Сибири попердите ишачьим паром!»
Хотел было папаня, я это по его глазам понял, прикончить инспектора, но людей засмущался. Порыскал инспектор по хатам, порасспрашивал деревенских про исчезнувших с концами товарищей и уехал. А деревня вся наша разбежалась по городам куда глаза глядят.
Подались мы с папаней к дяде его на Алтай. Только обстроились там слегка, скотину завели, жить и все такое, как опять нагрянули к нам комиссары и давай раскулачивать, то есть грабить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81