мастеровой – мастеровым, крестьянский – крестьянским, пижонский – пижонским, гешефтерский – гешефтерским, а целомудренно девичий – целомудренно девичьим и так далее? Вы ошибаетесь. Язык лагерей и тюрем, в которых соседствовали судьбы святых и убийц, гениев и растлителей малолетних существ, рабочих и грязных мошенников, крестьян и скотоложцев, балерин и форменных каннибалок, священнослужителей и хулиганов, философов и карманников, язык невинных душ и неимоверных злодеев не мог не смешаться, не мог, как говорит Федор, делать вид, что судьба людей не имеет к его судьбе никакого отношения. Но и приняв в себя то, без чего он вполне сумел бы обойтись, то, что даже безобразно выражало мытарства страны и народа, он не вымер, не утратил своей сущности, считая для себя более приемлемым и безобидным явлением живой воровской жаргон и самый грязный мат, чем мертвую фразеологию партийных придурков и прочих гнусных трекал. И сколько бы десятилетий подряд они ему ее ни навязывали, как бы ни втесывали в самую душу с помощью всех средств своей взмыленной пропаганды, мой родной русский язык отторгает от себя ложь партийного мертвословья, доводя до бешенства казенную писательскую шушеру, жандармерию и кремлевских старичков, давно перешедших с собственной живой речи на слюнявую жвачку референтов. Вы заметили, дорогие, что наши политические руководители без бумажек вообще с трудом ворочают языком? Вывихнуты их языки бесконечными «давай, давай!» и отвычкой думать собственными головами.
Вывел меня тогда из бурных размышлений и терзаний раздраженный голос Гнойкова. Он орал в передней:
– Сказано или не сказано, что скоро он освободится?
Я бы, честное слово даю, расцеловал Гнойкова в его плюгавую, экземную рожу за то, что понял тогда: не возьмут они меня с собою на этот раз. Не возьмут. Что дальше будет, поживем – увидим, а сейчас не возьмут, уйдут, псы, оставят нас с Верой вдвоем, и я повинюсь перед ней за свое идиотство.
Между прочим, я случайно обратил внимание на то, что физкультурник как-то вяло сник лицом и фигурой, прямо в тот же миг, когда я воспрянул духом от слов Гнойкова «скоро освободится!». Физкультурник вздохнул, подошел к окну и выглянул во двор из-за шторы. Он то и дело вздыхал, пытаясь освободиться от чего-то страшно тягостного, навалившегося на душу и не отпускавшего, несмотря на попытки отвлечься куревом, разговором со вторым хмыриной и дремотой.
– Водил бы, что ли, быстрей своим концом! – грубовато заторопила первого хмырину Таська. – Надоело. Спать пора, а мы еще не жрамши!
– Я здесь не на прогулке, – сказал Скобликов, – а вы выполняйте свой гражданский долг. Не каждый день ведь это случается.
– Не каждый, – сказала Таська с большим намеком, отчего Скобликов неожиданно заторопился и вежливо предложил мне ознакомиться с протоколом.
– Куда ты все спешишь? – тоскливо и ненавистно сказал своей бабе физкультурник.
– Жить спешу! Жить! Сонная твоя харя! – взвизгнула Таська.
– Не отвлекайтесь, товарищи понятые. Скоро вы будете предоставлены самим себе, – пообещал первый хмырина, а физкультурник сжался, словно от озноба, в углу дивана, и лицо его стало отсутствующим и опустошенным.
Плохо опохмелился, решил я и взялся за чтение. Читаю… «В соответствии… квартире Ланге… присутствии понятых… в том, что найдены материалы… амбарная книга… клеветнически порочащие советскую действительность… внутреннюю и внешнюю… искажающие верный курс… грубые выпады в адрес руководителей партии и правительства… начинающаяся со слов: „В чем сущность патологического нежелания выживших из ума политиков спуститься с вершины власти?“ Кончающаяся словами…»
Представьте себе, дорогие, последняя моя запись в амбарной книге была та, которую я выше процитировал вам слово в слово, запись высказывания Федора о языке.
Я не спеша подписал протокол.
– Да-а-а, – протянула с большим удивлением Таська. – Наговорил ты на старости лет на свою голову. Дурак… Лучше бы мужским делом занимался, чем антимонией всякой. Говно у нас с тобой мужья, Вера! Где тут отметиться? – зло спросила Таська.
– Надеюсь, вы не будете рассказывать на всех перекрестках обо всем, что было?
– А че было-то? А че было-то? – снова с намеком затараторила Таська, нарочно вводя в краску соблазненного чина. – Кабы было, а то не было.
Бывайте.
Гнойков закрыл за ней дверь. После Таськи расписался, не глядя на меня, но, видимо, буйно в душе торжествуя, сосед-стукач. И не держал я в те минуты почему-то зла ни на шмонщиков, ни на него, ни на Таську. А физкультурник расписался, не читая. Судя по тупому, но бегающему взгляду пустых глаз, он был где-то далеко от нас и моих дел, наедине с какой-то своей не дававшей ему покоя тягостью.
– Спасибо. Можете идти. Рассчитываем на вашу сдержанность, – сказал ему Скобликов.
– Заяц трепаться не любит, – уныло сказал физкультурник. – Я тут задержусь. Поговорить вот с Давидом надо.
– Не до тебя мне, Альберт. Иди домой. Не до тебя, – сказал я, и он нехотя ушел. Впечатление было такое, что он прямо подтаскивал себя к двери.
Ушел.
– Распишитесь, Ланге, о невыезде. Я расписался в какой-то бумажке.
– Советую вам подумать до вызова обо всем. И все учесть. Я ведь догадываюсь, кто автор всей этой вражеской философии. Сваливать на уехавших в Израиль диссидентов не советую. Не пройдет. Мы не маленькие. До свидания.
– Проводи их, – сказал я Вере.
Они ушли наконец.
– Вот какая карусель, – сказал я виновато, как всегда в таких случаях побаиваясь смотреть в глаза жены.
Она ответила:
– Что теперь будет? – но в голосе ее был не страх, а готовность ко всему, что ни пошлет нам судьба, не упрек, а поддержка.
Когда я, тяжело вздохнув, поднял глаза, я увидел молча стоявшего на пороге Федора. Из-за его спины выглядывали низкорослый Савинков, Мурашов, Половинкин – мои товарищи по цеху, ушедшие недавно на пенсию.
– Они копают под меня, – сказал я.
– Почему шмон? Что они искали? – спросил Федор, брезгливо осматриваясь.
– Бриллианты прабабушки, – шутливо сказал я и кивнул на славные останки ее буфета.
– Оборзели! – возмутился Савинков, у которого в шестьдесят восьмом году из Чехословакии убежал в Австрию сын, офицер-танкист. – Оборзели! Ты-то тут при чем?
– Без пяти минут Герой Труда, – добавил Мурашов.
– Внес в протокол, что буфет сломали? – спросил Федор.
– Братцы! – воскликнул я тогда. – Плевать на буфет! Пускай они сходят с ума, как хотят, а мы… Мы сейчас отметим бесславный конец моей рабочей карьеры! Нечего откладывать на завтра то, чего не сделал, пока еще тебя не посадили! – Я говорил весело и снял напряг момента. – Звоните всем! Мы с Верой займемся столом! Всем звоните!
Я выбежал в кухню, потому что испугался истерического веселья и радости, и почувствовал, как задрожал мой голос, как начало меня пьянить без вина избавление от гэбэшников и счастье быть свободным, пусть временно, пусть перед черт знает чем, и видеть в эту минуту своего друга Федора и цеховых старых приятелей… Боже мой!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81
Вывел меня тогда из бурных размышлений и терзаний раздраженный голос Гнойкова. Он орал в передней:
– Сказано или не сказано, что скоро он освободится?
Я бы, честное слово даю, расцеловал Гнойкова в его плюгавую, экземную рожу за то, что понял тогда: не возьмут они меня с собою на этот раз. Не возьмут. Что дальше будет, поживем – увидим, а сейчас не возьмут, уйдут, псы, оставят нас с Верой вдвоем, и я повинюсь перед ней за свое идиотство.
Между прочим, я случайно обратил внимание на то, что физкультурник как-то вяло сник лицом и фигурой, прямо в тот же миг, когда я воспрянул духом от слов Гнойкова «скоро освободится!». Физкультурник вздохнул, подошел к окну и выглянул во двор из-за шторы. Он то и дело вздыхал, пытаясь освободиться от чего-то страшно тягостного, навалившегося на душу и не отпускавшего, несмотря на попытки отвлечься куревом, разговором со вторым хмыриной и дремотой.
– Водил бы, что ли, быстрей своим концом! – грубовато заторопила первого хмырину Таська. – Надоело. Спать пора, а мы еще не жрамши!
– Я здесь не на прогулке, – сказал Скобликов, – а вы выполняйте свой гражданский долг. Не каждый день ведь это случается.
– Не каждый, – сказала Таська с большим намеком, отчего Скобликов неожиданно заторопился и вежливо предложил мне ознакомиться с протоколом.
– Куда ты все спешишь? – тоскливо и ненавистно сказал своей бабе физкультурник.
– Жить спешу! Жить! Сонная твоя харя! – взвизгнула Таська.
– Не отвлекайтесь, товарищи понятые. Скоро вы будете предоставлены самим себе, – пообещал первый хмырина, а физкультурник сжался, словно от озноба, в углу дивана, и лицо его стало отсутствующим и опустошенным.
Плохо опохмелился, решил я и взялся за чтение. Читаю… «В соответствии… квартире Ланге… присутствии понятых… в том, что найдены материалы… амбарная книга… клеветнически порочащие советскую действительность… внутреннюю и внешнюю… искажающие верный курс… грубые выпады в адрес руководителей партии и правительства… начинающаяся со слов: „В чем сущность патологического нежелания выживших из ума политиков спуститься с вершины власти?“ Кончающаяся словами…»
Представьте себе, дорогие, последняя моя запись в амбарной книге была та, которую я выше процитировал вам слово в слово, запись высказывания Федора о языке.
Я не спеша подписал протокол.
– Да-а-а, – протянула с большим удивлением Таська. – Наговорил ты на старости лет на свою голову. Дурак… Лучше бы мужским делом занимался, чем антимонией всякой. Говно у нас с тобой мужья, Вера! Где тут отметиться? – зло спросила Таська.
– Надеюсь, вы не будете рассказывать на всех перекрестках обо всем, что было?
– А че было-то? А че было-то? – снова с намеком затараторила Таська, нарочно вводя в краску соблазненного чина. – Кабы было, а то не было.
Бывайте.
Гнойков закрыл за ней дверь. После Таськи расписался, не глядя на меня, но, видимо, буйно в душе торжествуя, сосед-стукач. И не держал я в те минуты почему-то зла ни на шмонщиков, ни на него, ни на Таську. А физкультурник расписался, не читая. Судя по тупому, но бегающему взгляду пустых глаз, он был где-то далеко от нас и моих дел, наедине с какой-то своей не дававшей ему покоя тягостью.
– Спасибо. Можете идти. Рассчитываем на вашу сдержанность, – сказал ему Скобликов.
– Заяц трепаться не любит, – уныло сказал физкультурник. – Я тут задержусь. Поговорить вот с Давидом надо.
– Не до тебя мне, Альберт. Иди домой. Не до тебя, – сказал я, и он нехотя ушел. Впечатление было такое, что он прямо подтаскивал себя к двери.
Ушел.
– Распишитесь, Ланге, о невыезде. Я расписался в какой-то бумажке.
– Советую вам подумать до вызова обо всем. И все учесть. Я ведь догадываюсь, кто автор всей этой вражеской философии. Сваливать на уехавших в Израиль диссидентов не советую. Не пройдет. Мы не маленькие. До свидания.
– Проводи их, – сказал я Вере.
Они ушли наконец.
– Вот какая карусель, – сказал я виновато, как всегда в таких случаях побаиваясь смотреть в глаза жены.
Она ответила:
– Что теперь будет? – но в голосе ее был не страх, а готовность ко всему, что ни пошлет нам судьба, не упрек, а поддержка.
Когда я, тяжело вздохнув, поднял глаза, я увидел молча стоявшего на пороге Федора. Из-за его спины выглядывали низкорослый Савинков, Мурашов, Половинкин – мои товарищи по цеху, ушедшие недавно на пенсию.
– Они копают под меня, – сказал я.
– Почему шмон? Что они искали? – спросил Федор, брезгливо осматриваясь.
– Бриллианты прабабушки, – шутливо сказал я и кивнул на славные останки ее буфета.
– Оборзели! – возмутился Савинков, у которого в шестьдесят восьмом году из Чехословакии убежал в Австрию сын, офицер-танкист. – Оборзели! Ты-то тут при чем?
– Без пяти минут Герой Труда, – добавил Мурашов.
– Внес в протокол, что буфет сломали? – спросил Федор.
– Братцы! – воскликнул я тогда. – Плевать на буфет! Пускай они сходят с ума, как хотят, а мы… Мы сейчас отметим бесславный конец моей рабочей карьеры! Нечего откладывать на завтра то, чего не сделал, пока еще тебя не посадили! – Я говорил весело и снял напряг момента. – Звоните всем! Мы с Верой займемся столом! Всем звоните!
Я выбежал в кухню, потому что испугался истерического веселья и радости, и почувствовал, как задрожал мой голос, как начало меня пьянить без вина избавление от гэбэшников и счастье быть свободным, пусть временно, пусть перед черт знает чем, и видеть в эту минуту своего друга Федора и цеховых старых приятелей… Боже мой!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81